– Так вот, – продолжил Кононов рассказ. – У того Елкайдара мы с Демьяном и были в кандальных работах, купил он нас по пленении у ханского сотника за изрядную казну: после набега персов на Хорезм, когда и многие хивинцы сами оказались в плену, спрос на работных людей куда как велик у тамошних баев. Потому и стерегут там русских пленных куда как крепко, иной ревнивый муж блудную женку так не стережет. При любой работе ставят надсмотрщиков с плетьми, а за работу крепко взыскивают. Видит бог, не вру: не один кнут растрепали те надсмотрщики, пока выколачивали пыль из наших рваных халатов…
Кононов вспомнил о побоях, и вновь заныли до сих пор не сошедшие со спины рубцы.
– Один раз, помню, словно сегодня это было, крепко занедужил я животом, воды грязной из арыка напившись. Меня от боли в три погибели крючит, а доглядчик, страшась, что норму по выемке грязи из канала не сработаю, плетью сечет меня по спине, по лицу… Демьян было вступился, так его, за дерзость такую, в арыке том заставили работать еще и ночь, не дав и часа роздыха после дневной работы. Свалился я, иссеченный, без чувств, лишь тогда надсмотрщик глянул в лицо – а оно зеленью пошло. Сволокли меня за ноги, лекаря кликнули. За ночь самую малость очухался, а поутру вновь в арыке ил черпал, в бадье выволакивал на поле: силы нести в руках никакой не было… И порешили мы с Демьяном, что лучше смерть принять от ханских стражников, пытаясь бежать, нежели умереть в той грязной работе, скоту уподобленным. Доведется, думаю, и еще увидеть тамошних пленных в работах по прибытии в Хорезмскую землю.
– Отчего же такая лютость к россиянам? – удивился Данила. – Ведь умрет пленник, и никакой пользы тогда хозяину.
– Иноверцы мы, – пояснил Кононов. – К персам и татарам они куда как человечнее относятся, хотя тако же работать заставляют. Но тех кормят сносно. Нас же еще страшатся, что, бежав, приведем к ним русское войско с пушками. Но мы все же ждали счастливого часа. Первый раз представился нам случай бежать в сороковом году. Тогда к Хиве подступил с войском персидский хан Надир. Сробели хивинцы перед персами, уступили город. Многие бежали в киргизскую орду. Бежали и мы с Демьяном в общей той сутолоке. Выбрали ночь потемнее, добыли на Елкайдаровом подворье веревку, привязали к палке, а палку поперек зубьев на стене положили. Спустились на вал, а с вала в ров… Как сейчас помню – впотьмах ногой на живот дохлой собаке наступил, так она, поверишь ли, Данила, подо мной будто живая охнула! Из рва выбрались, – продолжил рассказ Григорий, прогнав мимолетное неприятное воспоминание, – и кинулись было к берегам Амударьи, по солончаковым зарослям. Да если бы те заросли как у нас по-над Яиком! А то горе одно, ящерице и то плохое укрытие… Поймали нас и били нещадно. Однако били умело, чтоб не сломать костей, а рваное мясо снова срастется… Побив, кинули в темный зиндон – это так они свою тюрьму называют, – пояснил Григорий, когда увидел, что Данила, услышав незнакомое слово, вскинул русые брови. – Зиндон тот пристроен прямо к стене ханского дворца. Сказывали, что, когда узников пытают, в ханских покоях крик слышен.
Григорий замолчал, с укоризной посмотрел, как Петр Чучалов пытается удержать голову, которая, отяжелев от хмельного питья, валилась на стол. Он вскидывал ее, пялил ничего не видящие глаза на соседей и на тусклые свечи и вновь падал головой на стол.
– От сиденья в зиндоне с деревянными колодками на ногах у меня и поныне черные рубцы на ногах, повыше ступней, – вздохнул Кононов. – Кто в силах поднять горькую слезу, капнувшую на землю? А пролито тех слез в неволе было ох как много. И не всегда выказывали мы с Демьяном рабскую покорность. В один раз Демьян, обессилев, упал лицом в грязный арык да едва не захлебнулся. Кинулся я к нему поднять и глоток воды чистой дать, а надсмотрщик мне плетью по шее, будто саблей, жиганул. В глазах потемнело от злости и обиды. Ухватил я горсть ила и влепил тому нелюдю в его усатую морду… Как секли меня, веревками связанного, и вспоминать страшно…
Данила ласково положил руку на вздрагивающие кисти старого казака, пытаясь хоть так облегчить страдания истерзанной души верного товарища. Григорий постепенно успокоился, улыбнулся Даниле смущенно, словно извиняясь за минутную слабость сердца, сказал: