— Ради богов, не шевелись! — испуганно зашептал Менилл. — Два года назад один ромейский торговец нечаянно убил бродячего кота. Толпа его растерзала. С тех пор, если чужестранец увидит мертвую или даже спящую кошку, он вопит, что есть сил: «Это не я! Это не я!»
— А как отнесся к гибели римского гражданина сенат? — спросил Полибий.
Менилл не успел ответить. Растворилась дверь, и оттуда торжественным шагом вышли два воина в полном вооружении, а за ними выкатился толстяк с такой же высокой короной на голове, как у царя-охотника на спинке трона.
Придворные пали, как им положено, на колени и на живот. Зверек, мяукнув, двинулся к трону.
Не повернув головы, Полибий увидел Менилла стоящим на коленях. Тот кивком головы показал, что пора вставать.
Толстяк тем временем тяжело опустился на трон. В облике царя не было ничего неприятного или отталкивающего, и, если бы не чрезмерная полнота, его можно было бы назвать привлекательным.
Царь показал придворным рукой, что процедура приветствия окончена, и повернулся лицом к подбежавшему секретарю, сухощавому подвижному человеку. Тот что-то ему докладывал, и царь кивал головой.
Внезапно лицо Птолемея расплылось в улыбке. Он обвел взглядом зал и столкнулся глазами с Полибием. Секретарь выпрямился, и Полибий окончательно убедился, что речь шла о нем.
— Иди! — шепнул Менилл.
Полибий встал и медленно прошагал к трону. Остановившись в нескольких шагах от него, он еще раз поклонился.
— Как я рад приветствовать тебя, Полибий, сын Ликорты, в Александрии! — начал царь, и Полибий отметил, что у него приятный голос и чистое эллинское произношение. — Я получил огромное наслаждение, читая твою историю, — продолжал Птолемей, внимательно рассматривая Полибия. — Я бы сказал, это лучший исторический труд в моей библиотеке. И ты заслуживаешь нашей благодарности.
Он взглянул в сторону секретаря, и тот мгновенно протянул изящную деревянную коробочку. Царь раскрыл ее и вытащил массивный золотой перстень с геммой.
— Это портрет моей матери, любовь к которой я сохранил на всю жизнь, — сказал он, поворачивая перстень так, чтобы гемма была видна Полибию.
— Твоя мать Клеопатра, — проговорил Полибий, — была мудрой женщиной. Сам Сципион Африканский с похвалой отзывается об ее уме.
— Откуда тебе это известно? — удивился Птолемей.
— Мне был доступен дневник Сципиона и его переписка с ее отцом, твоим дедом Антиохом Великим.
— Тем более мне приятно, что ты будешь владеть этим перстнем, — проговорил Птолемей. — Это на память о нашей первой встрече.
Полибий взял коробочку и поклонился.
— Я надеюсь, — продолжал Птолемей, — что мы еще встретимся после моего возвращения в Александрию. Тогда мы всласть поговорим о твоей истории, и я выскажу тебе некоторые мои пожелания. Во время моего отсутствия Менилл — он останется с тобой — покажет все достойное твоего просвещенного внимания. И ты сможешь вместе с другими учеными жить у меня во дворце и заниматься в библиотеке.
— Благодарю тебя, Птолемей Филометор, — проговорил Полибий с чувством. — Пользоваться твоим покровительством — великое счастье. А заниматься в твоей библиотеке — моя давняя мечта.
Полибий еще раз склонил голову и, повернувшись, зашагал к сиявшему от восторга Мениллу.
Атриум Весты
Элия бросила в алтарь несколько щепок, и пламя, приняв их в свои объятия, воинственно вскинуло острые алые флажки.
Уже пять сотен лет горит это ненасытное пламя, и девять тысяч девушек сменяли друг друга у этого алтаря, не сводя с него глаз. В нем сгорала их одинокая, лишенная любви юность. К концу службы прекрасные лица покрывались морщинами и становились похожими на кору старого дуба.
Великий понтифик обладал списком всех жриц. Перед некоторыми именами имелись пометки: одна или несколько черточек и очень редко — крест. Каждая черточка означала порку, которой подвергалась та или иная весталка за нарушение установленной в атриуме Весты дисциплины. Крестик был знаком страшной казни, постигшей ту, которая потеряла девственность. Нарушительницу этого обета сажали в носилки, плотно закрытые и завязанные ремнями таким образом, что снаружи не был слышен голос или плач. Четверо ликторов брали носилки на плечи и несли их к Коллинским воротам по безмолвному ночному Риму. За ними шли остальные пять весталок и великий понтифик. У Коллинских ворот весталку, закутанную с ног до головы, бледную, почти задохнувшуюся, снимали с носилок и под слова страшной молитвы подземным богам, произносимой понтификом, ставили на лестницу, ведущую в заранее вырытый склеп, где уже была постлана постель, зажжена лампа, поставлен хлеб и кувшин с водой и молоком. По лестнице весталка должна была спуститься сама. Затем опускалась крышка, и на нее наваливались камни, насыпалась земля.
Чистым должно было быть не только тело жрицы Весты, но и ее помыслы. Ей предписывалось, глядя на огонь, желать благоденствия сенату и римскому народу, возносить молитвы во славу римского оружия. Но даже самому проницательному из великих понтификов не дано было знать, какие мысли роятся в голове девы.