Неожиданно я понял, что мадам Галеви уснула. Прорывавшиеся в комнату солнечные лучи лимонного цвета тускло поблескивали. В воздухе стоял запах вербены. Я закрыл глаза, и мне представилось, что я иду по бледно-красной земле, а надо мной мягкое, покрытое облаками небо. Вокруг летали какие-то незнакомые мне птицы. Я испуганно пробудился. Мадам больше не спала и наблюдала за мной. Я подумал, что она ничего не рассказывала мне о своей дочери, и спросил, почему та уехала в Чарльстон и почему не отвечает на письма матери.
– Я решила, что не стоит загружать твою голову моей собственной историей. Когда наступит время уйти, я сверну ее и возьму с собой. Ты хороший мальчик, и тебе ни к чему переживать из-за старухи, которой недолго осталось жить.
Она похлопала меня по руке, и я вдруг понял, что я был для нее не просто посыльным из магазина. Она привязалась ко мне, и я к ней тоже.
Уйдя от нее, я продолжал думать о ее собственной истории, свернутой в виде рулона в ящике письменного стола или ночного столика, а может быть, в специально пришитом внутреннем кармане ее платья, поближе к сердцу. Я хотел навестить ее еще раз, но тут прибыло судно из Португалии с тканями, вышивками, шелками и кружевами. Отец велел мне помочь братьям разгрузить товары и аккуратно разложить их в магазине, завернув в тонкую бумагу. Среди них была кружевная дорожка, и я взял ее, чтобы заменить старую и истрепанную на столе у мадам Галеви. Кто-то, возможно, сказал бы, что это воровство, но я так не думал. Но я не успел отдать дорожку мадам. На следующей неделе она умерла. Я был на отпевании в синагоге, где увидел отца, молившегося вместе с другими. Затем я пошел вместе со всеми на еврейское кладбище.
На мне был черный костюм моего брата – тот, который я надевал, когда мы ходили к мадам на обед, хотя на самом обеде я не присутствовал, а сидел на кухне. Я не мог разобраться в своих чувствах. Сердце у меня сжималось, словно я переживал большую потерю. Но ведь я почти не знал мадам Галеви, она даже не рассказала мне свою историю до конца. И тут я осознал: когда кто-то начинает рассказывать тебе свою историю, она связывает тебя с этим человеком – и особенно тесно в том случае, если история не рассказана до конца. Это было все равно что видеть один и тот же сон вдвоем с кем-нибудь, неожиданно проснуться на его середине и не знать, что произошло дальше. Над могилой читали заупокойную молитву, а с деревьев падали листья. Как говорят, это значит, что на деревьях находятся души умерших, и душа человека, которого хоронят, освободившись, может присоединиться к ним в загробном мире. Мне казалось, что в это можно верить.
Я часто думал о сыне мадам Галеви, умершем в двенадцать лет, а также о другом ее сыне, которого она пыталась уберечь от лихорадки, не выпуская целый год из дома. Время стало казаться мне не дорогой, протянувшейся передо мной, а замкнутым пространством, коробкой. Я брел по дну этой коробки и скоро уже должен был достичь противоположной стенки. Часто я представлял себя стариком, сидящим на каменной ограде, как мне предсказала мадам Галеви.
Я вернулся к своей обычной жизни, сосредоточился на живописи. Мама взирала на это с негодованием и спрашивала, как я собираюсь зарабатывать на жизнь, когда вырасту.
– Ничего другого я не хочу делать и буду заниматься этим, – отвечал я.
– Это глупо.
– А когда ты делала, что хотела, это тоже было глупо?
– Это не твое дело, – сказала она.
Смешно. Ведь то, что она делала, определило и мою жизнь.
Мне было противно дома. Я твердо решил делать то, что мне нравится, раз у меня впереди не так уж много времени. Я писал часами, прячась от дождя в брошенной хижине, которую случайно обнаружил глубоко в лесу. Тогда я сразу решил, что она будет моей. Вокруг теснились зеленые деревья, бросая на хижину тень. Среди них была мексиканская лаванда с красной корой, шелушившейся, как кожа обгоревшего на солнце человека. Я постучал в дверь и, не получив ответа, открыл ее. Было видно, что в хижине давно не живут. Она словно ждала меня.
Мне нравилось то, как солнце, яркими полосами пробиваясь между деревьями, проникало в хижину через окно. Я работал как одержимый, расписывая стены хижины налезающими друг на друга портретами и пейзажами. Трава вокруг хижины была высокой, сверху стремительно пикировали птицы в погоне за мошкарой. Я оставался в хижине до позднего вечера и приносил с собой свечи. Вечером все краски менялись. Огонь свечей трепетал, словно это были звезды, запертые в хижине вместе со мной. Все представало в другом свете, предметы то были окутаны дымкой, то выступали ярче. На веревках, прицепленных к потолку, было развешано множество засушенных трав. В хижине пахло древесиной, анисом и мятой. Когда я уходил домой, мне казалось, что я оставляю здесь себя самого сидящим у стены, испещренной разноцветными пятнами, а мальчик, обитающий в родительском доме, – всего лишь призрак.