«Убитый горем, обманутый, обесчещенный, оклеветанный, я осмеливаюсь обратиться к Вашей Светлости, как главному моему начальнику, и надеяться на Великодушное покровительство Ваше», — начинает он послание к Волконскому. Рассказав откровенно о случившемся, он продолжает: «Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству, мнимой и никогда не бывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству… я считаю даже ненужным оправдываться: известно, что злобное ничтожество, стараясь унизить и почернить тех людей, которым публика приписывает талант, обыкновенно представляют в Италии самоубийцами, у нас в России пьяницами… Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение всех моих надежд на домашнее счастье… что боялся лишиться ума».
21 декабря 1839 года, всего через два месяца после свадьбы, консистория дала разрешение на развод. Эмилия несколько лет спустя выйдет замуж за сына издателя «Северной пчелы» Греча, будет жить то в Петербурге, то в Риге, то за границей. По прихоти судьбы она будет похоронена в Павловске, рядом с братом Карла Брюллова, Александром. Много десятилетий спустя ее племянница Мария Гревинк выпустит книгу об Эмилии Тимм. В ней не только нет хулы в адрес Карла Брюллова. «Этот выдающийся художник был редко умный, тонко образованный, любезный и интересный член общества; близкие с печалью отнеслись к его смерти», — пишет Гревинк. Расторжение брака приписано разнице возраста супругов и тому, что художник был «нервно-возбужденным» человеком…
Вскоре и Глинка переживает все тяготы бракоразводного процесса. В самый разгар подготовки премьеры «Руслана» он каждый день будет ездить в консисторию, в Александро-Невскую лавру, для очных ставок и «судоговорения» с женой. «На беду, слухи о недавней размолвке Глинки и Карла Брюллова с женами ходили еще по городу с прибавлениями, разумеется, петербургских кумушек, — писал в те дни Струговщиков и с горечью продолжал. — Странно было при этом, что петербургская публика, в особенности барыни, нападали на своих любимцев в то время, когда они подавали собою пример бескорыстного, свободного труда и творческой деятельности, как будто эта славная деятельность, воочию всему Петербургу, не давала им права на более осторожные приговоры в делах, для постороннего темных. С отвращением припоминаю некоторые отзывы в конце тридцатых годов, как о К. Брюллове и Глинке, так и о Пушкине, которого костюм и манеры не всегда приходились по вкусу пустозвонам великосветского пошиба. Да, попугаизму и злословию открылось тогда широкое поле. К. Брюллов и Глинка, при всей их сдержанности, почувствовали себя ненормально; но работали еще усиленнее, нежели когда-либо, что можно доказать одними перечнями их работ; надобно же было и желчь разгонять…»