— Хочу уместить это в себе, — отвечала она спокойно.
Впрочем, в остальном она была такая же, как и прочие. С визгом носилась в играх, ловко обрубала маленьким топориком сучки на деревьях, которые мужчины волокли с расчисток, в сев одним гуртом со сверстницами таскала за собой борону, прилежно и тихо училась сама и учила малых охотничьих щенков. Ее, как и всех, готовили к посвящению: с мальчиками уходили в потайное место Отцы, с ними, девочками, — Матери. Она впитывала знание жадно, торопливо и безмолвно, как сухая пустыня — дождевые струи, и ни о чем не спрашивая, в отличие от многих. Но, как у очень немногих, в ней открывалась в некие мгновения несытая бездна, которую не могли наполнить одни слова.
Про себя она знала, что уже хороша для мужского взгляда: да и мальчишки — сверстники и чуть постарше — небрежно признавали ее превосходство над отроковицами, еще голенастыми и плоскогрудыми, и даже над девами, среди которых были более ядреные, смазливые и ответчивые, а к тому же посвященные, не то что она, на которую пока наложена невидимая запретная печать.
И вот в весну, первую после того, как им всем исполнилось по двенадцать лет… и, конечно, первые крови отошли, с иными просто не заговаривали… Мать Матерей сообщила им, что Змея проснулась и сменила кожу. Она стала на этот раз почти золотой, с малыми черными крапинами на спине, а такое знаменует для племени счастливый год.
В назначенный день их еще в полутьме раннего утра начали обкуривать душистым дымом девяти трав, что бросили в тлеющий огонь, и обтирать листьями, и выщипывать грубые волоски на теле, особенно подмышками и там, где треугольник. Это было не в первый раз и не так уж больно, женщины натирали их и снадобьем, от которого кожа немела на короткий срок, а потом не воспалялась. Сверстникам приходилось куда хуже, зато и их власть была потом сильнее женской.
Наконец, все отроковицы стали гладкими, точно каменная смола, отполированная морской водой. Из таких кусков и угловатых крупиц, что они выменивали у Народа Дюн, замужние низали целые ожерелья, а ей от матери остался только один комок сгустившегося солнца размером в воробьиное яйцо с отверстием — в него вдели ремешок, чтобы вешать на шею, как амулет.
Потом их усадили у входа во временное пристанище Змеи. Ведь Змея кочевала вместе с ними, ее для почета носили в парчовом мешке редкого заморского дела, и в каждом селении было для нее пристанище — шатер, испещренный рисунками… Все женщины, старухи, молодки и Матери, запели для них — темные голоса и темная музыка — и от этого некая пружина начала развертываться из сердцевины тела, доходя до кончиков пальцев: зуд, и томление, и лихорадка. Туман застилал взор изнутри, изменяя внешнее, чужими глазами смотрели они уже и друг на друга. Все были в рубахах по колено, и страшнее привычной детской наготы была эта прикровенность. Поэтому и мужчинам запрещено было видеть обряд.
Главная Мать поодиночке подталкивала их, полуодурманенных, ко входу, указывая рукой, и они исчезали. Слабый легкий вскрик, то ли боли, то ли облегчения: вот все, на что они там осмеливались. А когда выходили — их сразу же обтирали пучками иных трав, повязывали ленту на голову и надевали, пока поверх рубахи, тканую клетчатую юбку.
Настала и ее череда. Она, как и было ей раньше сказано, вошла в резко и чуждо пахнущую темноту, села на корточки, раздвинув колени и положив ладони на бедра. Тьма раскрутилась, глянцево перелилась к ней, подняла голову.
Змея была не так уж велика, как они, девчонки, между собой выдумывали, — толщиной в запястье; не столь и светла, как говорила Мать. Но у нее и впрямь солнечный свет розлит по телу, и глаза излучают ум, особенно сейчас, когда пленка, прикрывающая их, еще совсем тонкая.
Змея медлила. Девочка не шевелилась, но не от страха: только необычным казалось ей это. Длинное тело скользнуло ближе, коснувшись смуглой ноги. Змеиная кожа была почти так же тепла, как воздух, и суха, это не было неприятно, скорее наоборот, и потому расслабляло, обезволивало, как все, что не ощущается иным, чем ты сам. Обвилась вокруг щиколотки, икры, бедра… Девочка сидела неподвижно, она знала, что сейчас воспоследует. И вдруг в ней, телесно застывшей, как дерево, родился яростный внутренний протест, толчком прорвалось непокорство. Я не ты, ты не я. Я хочу не растворяться, а быть. Ты зубом своим снимешь мой замок и тонким жалом своим слижешь кровь и горечь мою, чтобы одна радость была в моей жизни с суженым моим мужем. Только я не буду ни тобой, ни им, что бы со мной ни было, и сохраню свою целокупность. И свою судьбу приму на себя!
Змея поняла, ощутила непривычное, Ее тело снова собралось в клубок, стреловидная голова отпрянула и внезапно, чуть раскачиваясь и трепеща языком, поднялась на уровень глаз посвящаемой. Насмешка, гнев и печаль были в ее неморгающих глазах. Потом она уронила себя на землю и уползла, снова став ничем.
— Ты не захотела исполнить обычай. Почему, ты боялась? — допрашивала ее Мать Матерей.
— Нет.
— Ты противилась?
— Нет.
Мать покачала головой: