Однажды, ранним летом, когда он как раз и отдыхал на этом своем — привыкнув считать его таковым — валуне, низко простершаяся могучая лапа ближайшей к нему старой, всей в лишайниках, ели вздрогнула и чуть прогнулась под тяжестью невесть откуда залетевшей и тяжко плюхнувшейся на нее птицы. Птица была крупная и, что очень приятно, глубоко черного цвета, вся, от мощного клюва до кончика хвоста; черные же, бойкие глазки поблескивали, напоминая ему встретившееся однажды во время редких прогулок по лесу растение, именем которого он в ту пору не интересовался, с единственной черной ягодой в центре розетки из четырех светло–зеленых листьев.
— Как твое имя? — вдруг беззвучно спросил он у птицы, неожиданно для самого себя, то ли повинуясь какому–то безотчетному движению ума, то ли просто по привычке.
К его удивлению, также новому для него чувству, птица не ответила, как доселе отвечали, не задумываясь, все существа, к которым он обращался с этим вопросом. Она несколько времени созерцала его, то одним, то другим глазом, словно призрачность его тела нисколько не была для нее помехой.
— Кар-р! — наконец хрипло заключила птица, как–то неловко махнула крыльями и немедленно скрылась из виду со скоростью, еще раз вызвавшей его удивление — будто растаяла, затерявшись в верхушках соседних елей.
Долго затем размышлял он над этим событием — а что это именно событие, знак, он не сомневался и минуты.
Мысль о том, что это был вестник от направивших его сюда, он, немного поколебавшись, отбросил. В конце концов, если вестник — что за весть он принес? Никакой, если не считать прощального крика. Да и был этот вестник на редкость материален, веществен, не веяло от него никакой потусторонностью, а скорее дымом пожарищ, кровью, падалью… Нет, был он плоть от плоти этого еще не вполне знакомого и понятного мира, его беспорядка, суеты в единственно неизбывном его стремлении ЖРАТЬ…
Какой же знак явил он ему, не просившему и не ожидавшему ничего подобного?… Хотя… В этом мире, где всякая мошка и травинка имеют от рождения свое имя, он один был безымянным, он один не мог быть
— Карр… — произнес он, еще несмело, и впервые звук его бесплотного голоса потревожил тишину леса и разнесся картавым, щелкающим эхом.
— Карр, — повторил Карр, уже привыкая к звучанию этого слова и примеривая его на себя. Это было новое для него чувство: он был теперь не просто призрак, неразличимый и невычленяемый из окружающего тумана. Теперь его звали, и он был — Карр, кто–то мог бы позвать его: «Эй, Карр!» — и он бы откликнулся; кто–то мог бы рассказывать: «Это было тогда, когда в наших краях объявился Карр», — и всем было бы ясно, о каком времени идет речь.
Спустя еще несколько дней, а может, недель — Карр не обратил на это внимания — он задумался, что неплохо бы иметь также и какое–нибудь тело, более привычное и пригодное в этом мире, более вещественное и осязаемое; ну, и, в конце концов, все вокруг имели какие–нибудь такие тела, кроме, пожалуй, духов воздуха и воды, похожих скорее на него теперешнего, но, впрочем, совсем не беспокоившихся по этому поводу. Зачем ему такое тело, он не понимал еще ясно, но чувствовал, что одного лишь имени, нареченного ему новым пристанищем, недостаточно, что вещественная, тварная оболочка для его призрачной сущности еще пригодится и даже, быть может, окажется необходимой в исполнении миссии, с которой он здесь явился. Правда, суть этой миссии — изначально не вполне ясная ему — стала со временем и совсем расплываться, пока не превратилась в смутное ощущение, стремление приводить все вокруг к красоте и гармонии покоя и мрака.
Карр стал поначалу лениво, а затем все более и более настойчиво подыскивать себе такую вот вещественную телесную оболочку и, однако же, быстро убедился, что ни одно из встреченных им существ не обладало подходящей, такой, что могла бы во всех аспектах наилучшим образом отвечать возложенной на нее задаче. Не колеблясь долее, он решил скроить себе то, что было ему нужно, подобно портным, о существовании которых Карр, конечно же, не подозревал, и которые, правду сказать, едва ли могли существовать в те отдаленные времена.