– Лиха беда начало, – говорит она мягко. – Может, отнести это Кэтрин Бейли в бухту Кленового сока, пусть доделает? – В глаза мне она не смотрит: очевидно, не желает меня смущать. Киваю, она выговаривает: – Вот и ладно, – бережно сворачивает выкройку с тканью, забирает катушки розовых ниток и инструкцию. Развернув желтый гибкий метр, добытый из швейного ларца, обхватывает им мою талию, бедра, грудь, записывает цифры на клочке бумаги, складывает это все к себе в сумку.
Через несколько недель я сижу в кухне, облаченная в новое платье, собираюсь отбыть на свадьбу, и тут в дверях появляется Энди – как обычно, без приглашения.
Замерев на пороге, произносит:
– Боже, Кристина. – Широким шагом подходит ко мне, проводит рукой по рукаву, шепчет себе: – Ослепительно. Как потускневший панцирь омара.
1922–1938
Теперь в летние поры я добираюсь до Грейндж-холла в Кушинге почти каждую пятницу, но не раскачиваюсь под музыку и не болтаю с подружками, пока они проталкиваются то на танцпол, то с него, неутомимо балагуря и смеясь, – те, кто посмелее, курят снаружи сигареты и прикладываются к фляжкам, – мне теперь полагается подавать фруктовый пунш, нарезать фунтовые кексы и раскладывать паточное печенье. Я подбираю испачканные салфетки и мою грязные стаканы в мойке за перегородкой. Большинство женщин, выполняющих эту роль, старше меня и замужем. И лишь некоторые – моего возраста: не выбранные, бездетные.
Я к этому не привыкла. Не уверена, что привыкну когда-нибудь. Поначалу еще приношу с собой в сумке парадные туфли, как всегда бывало, и надеваю их сразу, как приду. Но однажды вечером в зале оказывается особенно жарко, я удаляюсь от буфетного стола, выхожу наружу, скатываю с себя чулки, стаскиваю их и надеваю свои прогулочные туфли на плоской подошве. Какая разница?
Сырая августовская пятница, иду в Грейндж-холл с Фредом и его невестой Лорой, на мне белое платье, которое я закончила шить за несколько часов до этого, по новой макколловской выкройке,[39]
поскальзываюсь и падаю в колею на дороге. Выставляю руки, чтобы смягчить падение, но ненадежны они, мой вес не держат. Тяжко падаю в грязь и щебень, рву рукава, царапаю подбородок.– Ой! – восклицает Фред, бросаясь ко мне. – Все хорошо?
С подбородка у меня капает кровь, запястья дергает, я лежу лицом вниз в мокром, замаранном платье, на которое потратила не одну неделю. Юбка сбилась в комок у меня на бедрах, увечные ноги и панталоны – у всех на виду. Медленно подымаясь на локтях, оглядываю порванный лиф. Внезапно я изнурена всем этим – постоянной угрозой унижения и боли, страхом, что моя слабость заметна, попытками вести себя, будто я нормальная, а это не так; меня накрывает рыданием. Нет, не хорошо – вот что хочу я сказать. Я испачкана, унижена, пристыжена. Я бремя, я срам.
– Встать сможешь? – по-доброму спрашивает Лора, встав надо мной. Садится на корточки. – Позволь помочь.
Я отворачиваю лицо.
– На перелом не похоже, – бормочет Фред, пробегая знающими фермерскими руками мне по запястьям и щиколоткам. – Но синяки и отеки будут, боюсь. Бедняга. – Велит мне посгибать руки, а это непросто, даже когда мне не больно. Лицо мне перекашивает, и Фред говорит: – Возможно, сильный вывих. Хорошего совсем ничего, но могло быть и хуже.
Лора ждет со мной, пока Фред бегает домой за машиной. Дома они заносят меня внутрь и наверх, ко мне в комнату, где Лора снимает с крючка на двери мою ночную сорочку и деликатно помогает мне переодеться, Фред осторожно моет мне лицо и руки. Когда они закрывают за собой дверь, я закапываюсь в одеяла и отворачиваюсь к стене.
Как я, дева из чудной сказки, так скоро превратилась в несчастную старую деву? Это произошло почти без моего осознания – я стала вековухой. Маммея говорила, что в ее времена женщину, не успевшую выйти замуж до тридцати, именовали скатом – в честь плоской, шипастой, доисторического вида рыбы. Так звали Бриджет Бишоп, сказала Маммея.
Когда мамино здоровье становится до того шатким, что им с папой нужны раздельные спальни, я предлагаю ей свою. Мама мучается: беды с почками все хуже, ноги набрякают от жидкости. Она теперь спит сидя в кресле в гостиной. Я переезжаю вниз, где постель мне – тюфяк на полу в гостиной, скатываю его по утрам и убираю в чулан. Все не так плохо: я ближе к кухне и уборной, втайне радуюсь, что не нужно преодолевать лестницы.
По утрам готовлю дневную трапезу и ношу ее через узкую кладовку к круглому дубовому столу в гостиной – для нас с папой и Алом, собираю отдельную тарелку, чтобы Ал отнес ее маме наверх. Жареная или вареная картошка, зеленая фасоль, жареная курица, индейка или свинина, жаркое с бараниной, морковью, луком и картошкой. Раз в несколько дней пеку дрожжевой хлеб. Смотрю, как подымается тесто, сбиваю его, смотрю, как оно всходит вновь. Летом и осенью заготовляю ягоды, которые Ал снимает с кустов, и клубнику, выращенную им в саду, для варений и джемов, тортов и пирогов.