У Гришки Савелова был смешной нос, вывернутый ноздрями наружу и чтоб Гришку разозлить, достаточно было пару раз хрюкнуть, прикладывая руки к ушам уголками. Но злить Гришку себе дороже. Был он большим, мощным, раза в два тяжелее одноклассников, и драться срывался в секунду. Даже удивительно, как легко оказывался рядом, и тяжелая рука летела в скулу, до искр из мокрых глаз. Взрослые, сидя за столом и посмеиваясь, когда уже совсем косели, перемывая кости Гришкиному отцу и жене его Клавке, на то и упирали, мол, завели свинарник, вырезку и сало жрут каждый день, вот и младший Савелов — кабан кабаном, может Клавка ему тож помоев в тарелку наливает.
Сало Андрейка тоже любил. Особенно если с розовой вкусной прожилкой, на серый хлеб его и горчицы побольше. Но сколько ни ел, весу в нем не прибавлялось. Не сильно печалился, утешаясь тем, а вдруг бы с размерами сделался у него и Гришкин нос-пятачок. Если б Гриша еще не трогал Андрейку, было бы совсем нормально. Но главная закавыка была в том, что трогал он чаще и не его. Задирал или как говорили в школе, чмарил, всех, кто слабее. Приходилось заступаться. Особенно за девочек. А это в Рыбацком всех удивляло. Тетя Дуся, принося матери сметану, заводила певуче и раздраженно:
— И чего он лезет, малой ваш, ну в каждой же бочке затычка! Попомни мое слово, Михална, Гришка ему все печенки отобьет. И за кого? За Таньку Маличко? Да Танька сама шо пацан, все абрикосы у меня обнесла, еще зеленые были. По Гришке уже тюрма плачет, а твой умный хлопчик, в техникум может пойдет. И шо? С отбитой требухой?
Мама кивала, качая головой и для виду соглашаясь. А после садилась на край постели, приглаживала Андрейке лохматые, выгоревшие за лето волосы.
— Ну отвернулся бы, что ли, — без особой надежды просила сына, — он вон какой. И правда, кабан кабаном. А ты у нас слабенький. Чего вперед всех кидаешься?
— Я не кидаюсь, — вполголоса возражал Андрейка, опуская лицо, — и вовсе не слабенький. У меня гантели.
— Гантели у него.
Мать вздыхала и уходила. Своих забот полно. А отец как уйдет в рейс, только и видели его, по три месяца в году дома бывает. И страшно, вдруг там найдет себе кралю. Потому что десять лет тому, когда Марина уже беременная в город уехала, чтоб в Рыбацком пальцем не тыкали, Димочка ее все никак не мог с первой женой развестись. И дочка там, пяти лет. Оно, конечно, любовь у Марины с Димкой была. Но когда развелся, расписались и стали жить в законном браке, вдруг пришло к Марине нехорошее озарение. Ведь он говорил, когда плакала, боялась, не женится «да какая семья, Маринка? Я и дочку-то видел из пяти лет хорошо, если год». А теперь, получается, та же петрушка и с ней? И с сыном Андрюшкой. Они мужики — такие. И с домом справляться приходится без мужика, а дом всегда забот требует. Побелить, все покрасить, во дворе чтоб порядок, и куры еще эти. И тут начались пацанские драки, вот не было печали. За десять лет, уверялась Марина Михайловна, глядя на себя по вечерам в старое зеркало-трюмо, от той Маринки, веселой и черноглазой, одни вот глаза и остались. А Дима вертается в кителе, на рукавах золотые нашивки, фуражка с крабом. Страшно. И жалко себя. Знать бы точно-преточно, что любит, и что никуда. Но постоянно вспоминались Марине те давние события, когда лежала в маленькой комнате в бабкиной городской квартире, не спала, положив руку на живот, и дура такая, мечтала страстно, вот бы прежняя Димкина семья взяла и просто так из мира исчезла… Нет и нет! Конечно, слава Богу, не придумывала страшного, авария там какая, или пожар, или болезни (ну, во-первых, боялась, вдруг не до конца исчезнут, повиснут на Димке уже напрочь и навсегда, болящие и немощные, насмешливо осаживала ее совесть), но расплывчато все же хотела. Р-раз, и нету их, и Димочка, с его светлыми густыми волосами, синими глазищами — только ее, красивый и свободный.
Так что все, что происходило дальше с ней в жизни, все подгоняла к возможному от небес наказанию, возмездию, и опасалась уж слишком мирозданием вертеть, боясь выпросить ненужного, нехорошего.
Растет пацан хорошим человеком. Хоть и трудно ему приходится. Но разве ж можно учить его, в такие вот годы, чтоб слабых не замечал, пер напролом. Еще неизвестно, чем Гришкина злоба к нему же вернется, вон мать у него больная насквозь, а отец не просыхает, себя временами не помнит, с похмелья-то.
Пожалеть — пожалею всегда, решала Марина, замачивая в летней маленькой кухне белье в цинковом корыте, и, если надо, к родителям Гришки сама схожу. Да и Гришке ухи пообрываю, пока меня не перерос. Но тыкать сыну, чтоб сам свиньей становился, не буду. Авось перемелется и так.