Вова мне рассказал, как вдруг почувствовал себя под защитой такой съверхмогущественной и всевидящей Силы, что без малейшего напряжения собственной воли душа его наполнилась непостижимым бесстрашием и отбросила прочь заегозившие было в мозгу мысли о скорых последствиях легкомысленного поведения.
Он вынул тогда из кармана партийный билет, положил его на стол и ушел.
— Вова, — сказал я ему, когда мы шли в понедельник в жэк заверять родительское разрешение на отъезд, — ты еще легко отделался. Тебя оставили в институте и не посадили, но ты вынужден уехать, покинуть родные места, отца и мать.
— Причина сложней, — сказал Вова. — Я просто во многом стал другим человеком, и сейчас выход из этого для меня лично один: уехать. Тем более я еду не на чужбину, а к своему народу, на свою землю.
— Хорошо, — сказал я. — А ты знаешь, ученый херов, что перед отъездом ты сажаешь меня в тюрьму? Уедешь и будешь наблюдать со стороны, как я там парюсь?
Ушами зашевелил, баран безмозглый, когда узнал, что нашли при шмоне амбарную книгу.
— Мне бы, — говорю, — завести тебя сейчас за тупой рог в тот амбар, выпороть вожжою и сделать об этом соответствующую запись в той же амбарной книге.
Почему уж он не увез ее в Москву, говорить неинтересно. Случайность. Мне было от нее не легче.
— Тем более, отец! Тем более надо ехать вместе с нами!
— Помолчи, — говорю, — и поезжай сам. Ты тоже предатель, вроде твоей сестры, только по-другому.
— Поверь, отец, я, может быть, и не уехал бы, — говорит Вова, — но я в тупике. В полном тупике.
— Все у тебя, — ответил я, — в тупике. И ты, и наука, и человечество, и природа, и наше родное правительство, и советская экономика — все в тупике.
Заверил управляющий жэком мою и Верину подписи. Вопросов не задавал. Вова повеселел. Все документы у него были собраны, оставалось подать их в ОВИР и ждать. С работы его не увольняли, потому что он, обнаглев, открыто заявил дирекции и парторгу, что в случае увольнения поставит в известность мировое общественное мнение и шум поднимется такой, как в «Правде», когда эта самая честная в мире газета защищает учителей-коммунистов, уволенных за политические взгляды из немецких школ. Вот его и не увольняли. Платили денежки, он слонялся из лаборатории в лабораторию и не допускался к исследовательской работе. На один из его протестов парторг ответил:
— Исследуйте, Ланге, вашего Постороннего Наблюдателя в синагоге или попросите ассигнований у Папы Римского. Заметьте, я ничего для вас оскорбительного не сказал. — Они были с глазу на глаз, и Вова не растерялся.
— Какое вы говно, — говорит, — Юрий Владимирович, а ведь занимались в свое время наукой.
— До свидания, Ланге. — Парторг вынужден был съесть обиду без свидетелей.
Но хватит о Вове. Вечером я провожал его на вокзал. Он снова уговаривал меня ехать вместе. Я рассказал ему про подписку о невыезде, и он заткнулся. Маша и внуки тоже тянули меня с собой в Израиль, но я просил не возвращаться больше к этому разговору. Они уехали на электричке в Москву веселые и сча-стливые оттого, что все они вместе и впереди у них иная желанная жизнь. Я грустно и устало возвращался домой. Шел пешком. Обычно у меня не бывает после веселья похмелья, а тут опять тоска засосала в подвздошье так, что я остановился, прислонился к столбу и, обернувшись, с омерзением уставился на иллюминированный лозунг «Трудящиеся нашей области безгранично доверяют внешней политике родного правительства!».
В этот момент голову мою глухо расколола боль удара. Очнувшись, я понял, что валяюсь на асфальте, что руки у меня скручены за спиною, но глаз я не мог открыть из-за чудовищной боли, сдавившей голову. Я хотел крикнуть и только что-то промычал, меня приподняли, буквально швырнули куда-то, и от резкой боли в позвоночнике все поплыло перед глазами.