— Хорошо, — улыбнулась она. — Только я еще не готова к новой любви, Андрей. После ужасной аварии будто плыву по течению, лень даже веслом пошевелить. Если бы ты тогда не спрятался в подъезде, а позвал меня, я пошла бы с тобой в кино...
— Но поехала с ним, с Толстых, — ввернул я.
— Поехала с ним... — эхом откликнулась она. И голос у нее был какой-то потерянный.
— И куда же ты поехала?
— Какое это имеет значение?
Для меня — да, а для нее, по-видимому, — нет.
Я снова поцеловал ее, прижал к себе, с наслаждением вдыхал запах сирени или других цветов, гладил ее волосы, они действительно оказались тяжелыми и гладкими. Я знал, что если возьму ее на руки и отнесу в комнату на диван-кровать, она меня не оттолкнет, но я не смогу перешагнуть через порог ее безразличия ко всему. И эта мнимая победа не сделает мне чести. Раньше бы я так не рассуждал, а вот сейчас задумался... И как мне ни хотелось быть сейчас с ней, я разжал свои объятия и снова уселся за стол на кухне. Она быстро вытерла полотенцем посуду, разложила в металлической сушилке тарелки, вилки и ножи убрала в узкий столик-тумбу у газовой плиты, потом подошла и уселась напротив. Какое-то мгновение пристально смотрела мне в глаза, очень серьезно, будто хотела в них что-то прочесть, затем, вздохнув, произнесла:
— Спасибо, Андрей.
— За что? — задал я глупый вопрос.
— Ты знаешь, — сказала она.
С ней было приятно и молчать. Я, будто в море, погружался в ее синие бездонные глаза, они сейчас были ласковые и теплые, но я знал, стоит им немного посветлеть, и они станут холодными. Таково уж свойство светлых глаз. В их глубинах всегда прячутся кусочки льда. Или вечной мерзлоты.
— Почему ты не сказал, что спас мне жизнь? — спросила Ирина. — Ведь машина, оказывается, вскоре взорвалась, и я могла бы... Мне все в милиции рассказали.
— Медали дают лишь за спасение утопающих, — сказал я. — Не думай об этом, Ирина. Постарайся забыть...
— Я стараюсь, но не получается.
— Вот что, — одеваясь в прихожей, сказал я. — Где твое пальто? Одевайся, мы все-таки посмотрим «Новых амазонок»! Я думаю, тебя это развеселит.
Она послушно дала себя одеть в темное пальто с меховым воротником. На голову она надела белую вязаную шапочку.
— А может, лучше возьмем в гараже «Ниву» и махнем за город? В сторону Выборга или Москвы?
— Мне все равно, — сказала она.
И я подумал, что мне немало придется потрудиться, чтобы ее разбудить, вывести из этого полусонного состояния, в которое она сама себя ухитрилась загнать, да еще так надолго.
— Так в кино?
— Ага, — ответила она, спускаясь рядом со мной вниз по серым бетонным ступенькам.
— Или поедем за город?
— Хорошо, — покорно соглашалась она.
— «Ага» в кино или «хорошо» за город? — рассердился я.
— Как ты хочешь...
Я остановился, несколько раз встряхнул ее за плечи, прижал к себе и поцеловал. Длинные черные ресницы ее задрожали, сомкнулись, на щеках зарозовели два пятна размером с небольшое яблоко. Из оцинкованного бачка на этаже сильно пахло селедочными потрохами. На подоконнике сидел черный кот и, прижмурив желтые глаза, равнодушно смотрел на нас.
— Ты меня опозоришь на весь дом, — вяло отстранилась она, услышав металлический лязг лифта внизу.
— Надо же, тебя хоть что-то волнует! — ехидно заметил я.
— Зачем куда-то ехать? — сказала она. — Можно ведь и у телевизора посидеть?
— Я тебя не узнаю, Ирина? — вырвалось у меня. — Можно подумать, что тебе сто лет!
— Тысяча, Андрей, — невесело улыбнулась она.
Глава пятнадцатая
1
Это, наверное, приходит с возрастом: человек никогда не чувствует себя удовлетворенным. В счастливые, безоблачные дни уже начинает думать о предстоящих бурях, неприятностях; полюбив женщину, размышляет о том, как он будет жить, когда ее потеряет? Держа удачу за хвост, сомневается, удача ли это? Может, одна видимость? Или это привилегия писательской профессии? Рабочий, служащий, научный сотрудник, выполнив свою работу, хоть на какое-то время чувствует себя удовлетворенным. А писатель? Даже написав хорошую книжку, он мучается сомнениями, казнит себя за то, что не все в нее вложил, что-то упустил. Даже самому талантливому писателю не просто объективно оценить свой труд. Если книга неудачна, ее ругают критики, читатели отворачиваются, то писатель утешает себя тем, что его не поняли, не оценили, уповает на справедливость потомков. Есть ведь масса исторических примеров, когда современники не поняли своего пророка, признание к нему пришло лишь после смерти. Взять хотя бы Германа Мелвилла с его «Моби Диком». Умерший в безвестности, он через полвека стал признанным классиком американской литературы. А если начинают тебя хвалить, поздравлять, петь дифирамбы, опять в душу закрадывается сомнение: заслуженно ли все это?