— Как поди. Газета теперь нарасхват. Мужики, те рвут на курево, а бабы — от них ничего не улежит на месте. Раззвонят.
— Оставь ее мне, а с бумагой давай к председателю Струеву. Пусть завтра с утра налаживается на выдачу. Что еще-то?
— Пришла разнарядка на лесозаготовки. Меня из ума выстегнуло: двадцать подвод. Двадцать! Да они там что, в районе-то, опупели, что ли, язви их. Ведь это, смекай, к весне двадцати лошадей недосчитаемся. Как пить дать. Сам знаешь, работы лесные, снега, стужа, а там ни конюшен толком, ни корму. Обезлошадим село. Как хошь, Егор Иванович, а надо сопротивляться. Пять-шесть подводи, и того лишка. Уж как хошь.
— Я в курсе этого вопроса, Сила Григорьевич. В курсе. Мне сам товарищ Борис Юрьевич Мошкин телефонил, и я согласился.
— На двадцать?
— Да хоть бы еще добавили.
— Полноте, Егор Иванович, шутить-то, — отмахнулся было Сила Строков, но, поглядев на председателя, понял, что тот далек от шуток. — Да ты, никак, взаправду, Егор Иванович?
— Товарищ Мошкин, Борис Юрьевич, который, веселостей не любит, а обрисовочку дал — делай да помалкивай. У нас больше половины хозяйств живут единоличниками. Верно? Тебя спрашиваю: верно? Не «допустим», а верно. И на колхоз этот частник поглядывает сентябрем. Так вот, чтобы он не косился на наше светлое артельное житье — мы его, сердягу, на выдержку в лес. Он оттуда вернется, и колхоз будет ему милей родной матушки, который. Возражения есть? Возражений нет.
— Но, Егор Иванович, хоть он и частник и одноличник, да ведь наш опять мужик-то, устоинский. Кто его лучше-то нас поймет? Кто оборонит? Мошкину что, чужую спину ноша, известно, не давит. Мошкину сверху не все видно. А мы снизу.
— Всякая изба потолком крыта. Нам рассуждать не приходится. А то ведь слово по слову — кулачищем по столу. Об том и говорю, не попасть бы в подпевалы, Сила Григорьевич.
От последнего слова председателя Силе Строкову мигом сделалось жарко — даже запотели очки. Он снял их, положил в бархатный мешочек, стал свертывать и укладывать по карманам бумаги. А Бедулев, ловко осадив секретаря, приподнял голос:
— Вызывай частников, и пусть готовятся в лес со своим кормом и харчем.
Разошлись невесело, зная, что не сговорились по важному делу. Строков вышел из мастерской, да вдруг вернулся. По виду его чувствовалось, что ни возвращаться, ни разговаривать ему не хотелось.
— Вот еще, Егор Иванович. Ты Кукую посулил, что ли, на курсы-то трактористов?
— Разговор был.
— Плачет Кукуй-то. Предколхоза Струев посылает вроде Умнова.
— Вот пойдешь в контору и скажи ему, Струеву-то, который, не кроет, мол, твоя карта. Вишь, раскомандовался. Нету на Умнова сельсоветовского согласия. Он только что вернулся, а мы ему стального коня в доверие. В районе не поймут нас. Матвей Кукуев в широком значении бедняцкий выходец. Ступай, Сила Григорьевич, — просительно и мягко закруглился Бедулев, чувствуя перед Строковым свою вину за то, что почти прилепил ему политический ярлык подпевалы, хотя вовсе и не хотел этого. — Делай как велю. После обеда явлюсь сам. Управлюсь вот немного, а то от бабы житья не стало. — Последнее Егор Иванович присказал совсем по-домашнему, с винительной неловкостью, но Сила Строков горько запомнил бедулевское словцо, равное по значению подкулачнику.
Как только за Силой Строковым закрылась дверь, Егор Иванович весь ослабел и не мог вспомнить, что он делал до его прихода и что надо делать дальше. Ум его был ослеплен повелением передовой статьи: «Каждому по труду!» Бедулев не выдал Строкову своего смятения и оступился, пожалуй, только на одном слове, однако спокойно одуматься не мог ни тогда, ни сейчас. «Дурак. Ну скажи, не дурак, — беспощадно думал он о себе. — К чему-то затеял эту переписку, балбес. Время-то и ушло. Делить бы надо по едокам, как землю после революции нарезали, — и делу конец. Вот тебе и сорок два пуда! Ох, чую, наделает беды эта газетная пропись…»
Дверь дернулись, и в мастерскую заглянула Ефросинья, веселая, с блестящими черными глазами, рдяная от мороза и непонятного возбуждения.
— А в избе вроде уж и теплее сделалось. Да ты что такой? Али этот нехорошее что принес? Будь он проклят, этот Сила. Был Сила, когда мать носила, а теперь всякое слово с ужимочкой.
— У тебя, Фрося, сколя трудодней насобиралось?
— На что они тебе? — Ефросинья слизнула с верхней губы пот, который всегда прошибал ее при внезапной тревоге. — Какие у меня трудодни при нашей-то ораве. Спрашиваешь еще.
— Строков вот принес.
Ефросинья вырвала из рук мужа газету, сразу наткнулась на заголовок передовицы и засновала глазами по разгонистой ряби широкого одноколонника, не понимая слов и фраз в отдельности, но цепко схватывая непримиримую враждебность, которой дышали строки сверху донизу. Живой, заревой румянец в лице Ефросиньи мигом перегорел и обуглился, подтеки со щек слились на шею и угол открытой воротом груди.