Катаев то пытался убежать от себя, корыстного и сановного, оторваться от неотступной тени, то хотел нырнуть в нее, искупаться, как в луже, отчаянно юродствуя.
В 1962-м он поделился с Чуковским: в Переделкине многие «загубили свои дарования», и, вероятно, наслаждаясь эпатирующим эффектом, передал свой разговор с Евтушенко: «Я ему сказал: Женя, перестаньте писать стихи, радующие нашу интеллигенцию. На этом пути вы погибнете. Пишите то, чего от вас требует высшее руководство».
Очередной скомороший выверт?
Замечу, сам Катаев в поздней прозе своему рецепту никак не следовал, отлично сознавая, что есть «дикое мясо» искусства… Но не желал потакать и «прогрессивной» интеллигенции с ее дисциплинированной дистиллированностью, святыньками и страхами, что доказал и «Алмазным венцом», и «Вертером»…
«Циник романтичный, циник, артистичный до мозга костей, циник, ненавидящий циников, циник, порой щедрейше помогавший всем, от кого цинизмом и не пахло», — причитал над учительской с двумя макушками головой Евтушенко.
«Поскольку это писатель, творческая личность, он тянется к хорошему, а делает в жизни плохое, — огрублял Катаева Михалков, отчасти объясняя и собственный парадокс — не особо любящего детей автора любимых детьми стихов. — Это такая раздвоенность писательской личности». Не о том ли рассуждал в одном из эссе и сам Катаев? «Соединение Моцарта и Сальери, органическое слияние старческой мудрости с детской непосредственностью… Настоящий гений, быть может, и должен иметь два лица и две души: душу Сальери и душу Моцарта».
Интересно, что поэт Юрий Кублановский в юношеском подпольном негодовании объединял тогда «человеко-севрюгу», мовиста и его «потомство», вглядываясь глазами снайпера в мейнстрим советской литературы:
«Еще один» — очевидно, Евтушенко…
Проговорю еще раз уже говоренное о нашем герое: он и сам не знал, каким казаться — то и дело ему хотелось, чтобы его считали циником. Его проза, с самых ранних рассказов, о том, как жизнь трагикомично надламывается. Среди окружающего безумия он искал поведенческие ответы… Катаевские приступы цинизма были не тусклыми и мышиными, но показными, вызывающе-тигриными, потому и послужили материалом для сплетен. Экзистенциальный романтизм. Броская рисовка фаталиста. Барство как вызов. Демарш против проклятой — прелестной, но гибельной, а значит, свинской — реальности, при которой всяк оккупирован жизнью и смертью.
Возможно, будучи нежным, ранимым и застенчивым, он так спасал свой рассудок.
«О, если бы вы знали, как я был одинок и беззащитен», — вздох из «Святого колодца». И разве это не боль?
Человеко-дятел — мучительный двойник лирического героя повести, построенной по набоковскому принципу зеркал. Также его двойник и старик, тщательно моющий разноцветные бутылки в переделкинском пруду, извлекая из мешка… Ощупать все явления и предметы жизни, назвать по именам, вдохновенно промыть, высушить и вернуть в мешок, который «вовсе и не мешок, а самая обыкновенная прорва, в смысле прорва времени, попросту говоря — вечность».
При дешифровке повести партийных начальников не смутили признания в любви Америке и американцам и издевка над соотечественником-соглядатаем, бубнящим на ухо: «Должен вас предостеречь: ведите себя более осмотрительно. Не следует так откровенно восхищаться…» ЦК не волновало то, что себя узнают и другие, не столь титулованные, как Михалков, прототипы.
Наглые наскоки на людей как бы подпитывали Катаева, давали энергию. Например, досталось в повести писателю-сатирику Леониду Ленчу и его жене Лиле, выведенным под фамилией Козловичи.
Он — «интенсивно розов», улыбается «всеми клавишами своих зубов», «в несколько эстрадном пиджаке цвета кофе о-лэ, и брюках цвета шоколада о-лэ, и в ботинках цвета крем-брюле при винно-красных шерстяных носках». «Что касается мадам, то она была в узких и коротких штанах эластик, которые необыкновенно шли к ее стройно склеротическим ногам с шишками на коленях». При этом автор будто бы имел «полное представление о ее душевном состоянии, которое отражалось на ее лице, измученном возрастом и ощущением собственной красоты».
«Все знакомые не могли не узнать супругов Ленч в образе Козловичей и немножко удивлялись, как с ними обошелся друг “Катаич”», — вспоминал Борис Ефимов, впечатленный злой и изощренной карикатурой.
Интересный, но и извечный способ порвать отношения — превратить в персонажей…
Вскоре после выхода повести Ефимов встретил Ленчей в ЦДЛ.
«Лиля бросилась ко мне буквально с воплем.
— Боря! Посмотрите! — кричала она, задирая юбку. — Где вы видите у меня склеротические шишки на коленях? Скажите, где их увидел Катаев?!