Под идею мовизма можно подверстать написанное до него, одновременно с ним и в особенности после него: такую прозу, где зачастую сплетаются поток сознания и дневниковость — то, что всегда присутствовало и в его прозе, но отцеженной авторской придирчивой редактурой и обильно нагруженной обдуманными хитрыми метафорами.
«Не могу избавиться от метафоры», — признавался Катаев под конец жизни. То есть от мастерства, тормозящего, замедляющего, утяжеляющего художественное течение. От литературы. «Искусство не терпит сознательности», — повторял он за Толстым, стремясь к безотчетности гения, первозданности, когда умелое обращение с миром, полным красок, сменяет слепой, но безошибочно меткий инстинкт… И пытался даже метафору сделать необдуманной, инстинктивной, сорвавшейся: «Рогатые глаза. Глупо. Но мне всегда так хотелось».
А вообще, как он признался однажды, мовизм — «полемическая шутка, ничего более…».
Популярность повести была огромна, завал читательских писем, шум интеллигенции. Только пресса молчала.
Пожалуй, у многих Катаев вызвал раздражение своим ощутимым высокомерием и явным литературным превосходством.
Наконец, 13 августа 1966 года в «Литературной газете» на него напал Владимир Дудинцев. Признавая художественную магию когда-то обругавшего его писателя, он выдвигал обвинение в отсутствии «способности испытывать боль» и даже «сердечной глухоте». С революционно-демократическим пафосом Дудинцев изобличал катаевское равнодушие к «прислуге»: «…с внучкой приходит нянька… Это человеко-тень. Нянька и все. Вторая человеко-тень — шофер, который возит семью… Еще одна тень человека — садовник». Наконец, рецензент сталкивал Катаева, навестившего одесскую любовь, с оставшейся в Москве Эстер: «Но ведь другая — тоже человек. Улетая к первой, ты покидаешь ее».
Ответ Дудинцеву написал Юрий Трифонов. «Литературная газета» не приняла его статью. Во всех других изданиях, куда он ее предлагал, тоже отказали. Власть была недовольна новым Катаевым: пусть не антисоветским, но и совсем не советским. Трифонов называл критику Дудинцева «несправедливой и однобокой»: «Старик, написанный В. Катаевым в повести “Святой колодец”, нуждается в сострадании. Во-первых, потому, что он на грани смерти, во-вторых, потому, что он одинок, в-третьих, потому, что недоволен прожитой жизнью и ничего не может исправить… Книга яркая, местами поразительная, небывалая по писательской искренности. Что касается уровня прозы, то его можно назвать блестящим… В повести “Святой колодец” есть чувства, есть боль, но критик не пожелал их увидеть».
Вдова Трифонова Ольга вспоминает: «Ю. В. считал эту книгу не только событием в Литературе, но и событием в своей жизни. Она открывала новые горизонты, новые возможности формы».
В 1967-м в «Юности» в эссе «Путешествие к Катаеву» свое слово сказал и Аксенов: «Личность героя, а таким образом, и личность автора ускользнула от него, и он не почувствовал боли, заглушенной эфирно-кислородной смесью. Дело тут в том, кажется, что он исследовал (обследовал) книгу в здравом уме и твердой памяти и — вот уж действительно! — “при наличии отсутствия боли”».
Занятно, что в этом своем эссе Аксенов солидаризировался с будущим «черносотенным» недругом Станиславом Кунаевым, цитируя его стихи:
И противопоставлял своей и сотоварищей зачастую вымученной литературности «веселое хищное око»: «Мне кажется, что Катаев сочиняет всегда… Валентин Петрович рожден на этой земле для того, чтобы быть писателем. Это как раз тот самый редкий случай осуществившегося предназначения».
В 1967 году Куняев, составлявший сборник «День поэзии», посвященный пятидесятилетию советской власти, приехал в Переделкино.
«— Ха-ха! Вспомнили, что Катаев начинал как поэт? А Катаев всю жизнь стихи пишет! Его Иван Алексеевич Бунин еще благословил на этот подвиг!
Он был в какой-то изысканной фланелевой рубашке, чисто выбритый, благоухающий дорогим одеколоном.
Его глаза озорно поблескивали, а крючковатый нос с хищно вырезанными ноздрями как бы принюхивался к новому посетителю. Как бы желая уяснить его сущность. И весь он излучал некое сияние лоска, комфорта, успеха. Победитель, да и только!»
Катаев понадобился Куняеву как «один из немногих свидетелей и участников революции», тогда он не понял, о чем стихотворение 1920 года.
А это был юный голос с другой стороны фронта: «Я набеги пою бронепоезда…» (то есть «Новороссии», где командовал башней), «Что мне белое, синее, алое…» (то есть трехцветный флаг, летящий над головой)…