«Иногда мне хочется поскорее стать стариком», — с детским задором поведал он в начале 1930-х сценаристу Александру Мачерету.
Он никогда не был взрослым, поэтому так и не состарился.
«В тот январский снежный вечер, — рассказывала Жегис, — мы сидели в уютной гостиной переделкинского дома, пили чай с именинным пирогом, приготовленным Эстер Давыдовной, а затем по скрипучей деревянной лестнице поднялись в его рабочий кабинет. Здесь царил все тот же порядок, тишина, привычные вещи — массивный письменный стол, напоминающий корабль, готовый к отплытию, лампа под матовым абажуром, чистые листы большого блокнота, на которых всегда писал Катаев».
В Катаеве, запомнил общавшийся с ним в ту зиму журналист Евгений Гильманов, «была та самая благородная простота, к которой люди идут всю жизнь и не так уж часто приходят. И еще в нем был какой-то чисто юношеский вызов быстротечному времени — в каждом его жесте, порывистом движении…».
В 1944 году Катаев написал:
Зимой 1986 года его увезли из Переделкина в Москву.
«Когда я буду умирать…»
Проза Катаева — одно из оправданий жизни.
Понимайте, как хотите. Мне так кажется.
«У каждого человека в детстве — раньше или позже — всегда внезапно наступает миг, когда он со всей очевидностью начинает понимать, что он смертен и ему непременно когда-нибудь предстоит умереть, перестать существовать, жить, — мысль, к которой невозможно привыкнуть».
Катаев вспоминал страшный сон из детства: за ним долго со стуком гонялся гроб, он же — собственный скелет.
Пока не загнал наконец — «и со всех сторон в меня хлынула тьма». Проснувшийся навсегда повзрослел.
С конца 1970-х годов Валентин Петрович вел дневник. Последние годы каждый день концовка каждой записи: «Живу!»
С утра он записывал предыдущий день в простых характеристиках. Вот, например, 1 января 1986 года — о вчерашнем: «Ходил гулять с Эстер полтора часа. Дома читал прекрасного Заболоцкого. Приходил поздравлять с Новым годом Егор Исаев[163]
. Мило побеседовали. Он объяснялся в любви. Вечером приехала Тиночка с мужем. Была встреча Нового года. Пили розовое шампанское. Я пил сок. Сидели у телевизора до 2–3 часов. Я лег спать около 3-х. Спал хорошо, с перерывами до 11 утра уже 1 января 1986 года. Мороз. Стекла замерзли. Солнце неясное. Сосульки с крыши. Красивая зима. Настроение среднее. Живу!»«Мне стукнуло 89 лет. Это ужасно!» — написал он 28 января. А вот флэшбэк от 29-го: «День моего 89-летия. Погода мягкая. Но я не гулял, сидел дома, ничего не писал, читал гениальные стихи Бялика[164]
в посредственном переводе Жаботинского[165]. Было много гостей, всё свои, родственники, обед. Шампанское (которое я не пил). Много цветов нанесли. Разошлись после 10, лег спать в 12… Уже около 11 утра 29-го. Стекла чистые, в лесу — снег. Настроение среднее. Живу!»В феврале 1986-го на переделкинской даче затеяли капитальный ремонт.
Катаев с Эстер переехали в Лаврушинский.
Стресс переезда.
В кабинете были не заклеены окна. Всю ночь дуло. Он не мог уснуть. Не хотел никого беспокоить. Чувствовал, что поднялось давление. Пил капельки.
Из последних слов дневника:
В тот день он был в квартире с внучкой. Позвал ее. «У меня не двигается левая рука. Плохи мои дела. Наверное, у меня инфаркт». Приехала «скорая». Это был инсульт.
Валентина Петровича поместили в ЦКБ («кремлевку»). «Он требует какого-то Диора», — удивленно сказали врачи. Просил цитрусовый одеколон «Eau Sauvage» от «Christian Dior», подаренный родными на 89-летие. Одеколон принесли, но его украл кто-то из медперсонала. «Флакончик-то шопнули», — с усилием шутковал пациент. «Вплоть до последних дней, — вспоминает Павел, — отец спускался к завтраку только после душа и китайской гимнастики, гладко выбритый и надушенный». Дедушкина комната навсегда запомнилась Тине сочетанием ароматов шкатулки из сандалового дерева и лавандового одеколона.
В больнице, выкарабкиваясь из инсульта, он одновременно перенес воспаление легких.
«Как я вас бедных оставлю? Я сделаю все, чтобы выбраться». У него восстановились речь и рука. Как говорят родные, он добился этого усилием воли.