Бунин от волнения не мог говорить, Вера Николаевна откровенно роняла горькие слезы.
Лишь Дон-Аминадо остался верен себе. Он с легкой иронией спросил:
— Леонид Григорьевич, вам сегодня опять Большая Дмитровка приснилась?
Сам Дон-Аминадо считал (и был по-своему прав), что самый лучший город в мире — Одесса, а самые достойные люди — одесситы.
Лоло вполне серьезно отвечал:
— Сегодня мне снилось другое: будто бы я набираю номер моего московского телефона — 258-25, а какой-то посторонний голос мне отвечает:
— Гражданин Мунштейн утонул в Чистых прудах. Просьба нас не беспокоить!
Дон-Аминадо расхохотался:
— Гражданин Мунштейн, вы зря расстраиваетесь! Если вас Черное море не приняло, то Чистым прудам это тем более не грозит.
…Нет, поэт не увидал ни Чистых прудов, ни Большой Дмитровки. Умрет он вскоре после войны — в сорок седьмом году, никому не нужный, всеми забытый. Его прах примет чужая земля.
И ОБРУЧИ НА БОЧКАХ
1
— Вот и «басурманский» новый, 1921 год пришел, — говорила Вера Николаевна, хлопотавшая вокруг праздничного стола.
Скучным вышло это застолье. Со всем своим семейством пожаловал Куприн. Он мрачно пил рюмку за рюмкой, Бунин еще не поправился после болезни.
— Первый Новый год отмечаем на чужбине, — сказал Иван Алексеевич. — Эх, а как славно в мирное время гуляли…
Но и эта ностальгическая тема не расшевелила Куприна.
Тогда Бунин вспомнил о всероссийской славе приятеля, которая началась едва ли не сразу после появления первых рассказов в «Русском богатстве». Другие — Горький, Шаляпин, Андреев — жили в непрестанном упоении своей славой и даже между собой, гуляя в отдельных кабинетах ресторанов, не могли отделаться от какого-то неестественного выспреннего тона.
— Мне нравилось, как ты, Александр Иванович, нес бремя собственной славы. Ты, кажется, вовсе и не замечал ее, не придавал этой самой славе ни малейшего значения. Ты не менял ни привычек, ни друзей, вроде босяка Маныча, — сказал Бунин.
Вера Николаевна мудро добавила:
— Хочешь узнать человека, дай ему славу.
Куприн улыбнулся:
— Ведь не на моем юбилее сидим, что меня хвалить. Что было, то навсегда сплыло. Я нечестолюбив.
— Зато самолюбив! — подчеркнул Бунин.
— Вот это — в точку! Я самолюбив до бешенства. А на честолюбие не имею даже права.
— Что так?
— Я ведь писателем стал случайно. Долго кормился тем, что Бог пошлет. Потом стал кормиться рассказишками — вот и вся моя писательская история. Правду сказать, писал эти рассказишки легко, на бегу, посвистывая, и продавал их за сущие гроши. Печатал их в небольшой киевской газетке.
Елизавета Михайловна, жена Куприна, предложила тост:
— За творческие успехи!
Дружно выпили шампанского.
Куприн немного разговорился, продолжал свой рассказ:
— Вышел я из полка, а у меня нет знаний — ни житейских, ни научных. Набросился я на книги, по сей день не могу насытиться чтением.
Бунин едва заметно улыбнулся. Сколько он знал Куприна, заподозрить его в ненасытной тяге к чтению было бы несправедливо. Хотя натура Куприна была в высшей степени талантливой, он все усваивал на лету, но что он по сей день не может «насытиться»… Нет, этого не было. Жил и развивался он как-то стихийно. Всякое море ему было по колено. Не ценил он ни своего ума, ни своего таланта, ни здоровья.
Спустя годы Бунин будет вспоминать своего старого друга с нежностью и болью:
«Восемнадцать лет тому назад, когда мы жили с ним и его второй женой уже в Париже, — самыми близкими соседями, в одном и том же доме, — и он пил особенно много, доктор, осмотревший его, однажды твердо сказал нам: «Если он пить не бросит, жить ему осталось не больше шести месяцев». Но он и не подумал бросить пить и держался после того еще лет пятнадцать, «молодцом во всех отношениях», как говорили некоторые. Но всему есть предел, настал конец и редким силам моего друга: года три тому назад, приехав с юга, я как-то встретил его на улице и внутренне ахнул: и следа не осталось от прежнего Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза. Как-то я получил от него открытку в две-три строчки, — такие крупные, дрожащие каракули и с такими нелепыми пропусками букв, точно их выводил ребенок… Все это и было причиной того, что за последние два года я не видал его ни разу, ни разу не навестил его: да простит мне Бог — не в силах был видеть его в таком состоянии.