Первый, кого я узнал в Полтаве, был некто Клопский. Это был худощавый, высокий человек, носивший высокие сапоги и блузу, с узким серым ликом и бирюзовыми глазами, отчаянный плут и хитрый нахал, неутомимый болтун, любивший ошеломлять неожиданными выходками.
Как человек оригинальный, Клопский был зван в полтавские салоны. Здесь он, принимая позы проповедника, поучал:
«Живете вы тут гнусно, лжете, блудите и тонете в роскоши. Идолам своим по церквам молебны служите. Когда же кончатся эти мерзости? Да как вас еще земля держит? Ведь вы, погрязшие в безделье, едите хлеб народный, а народ — в виде почтальона или молочницы — далее передней не пускаете? А хлебушек-то надо своими ручками растить, чтоб они в мозо-олях кровавых были!»
Полтавские господа покатывались со смеху и вновь призывали Клопского — как курьез необыкновенный. Но ни у Клопского, ни у других полтавских толстовцев я кровавых мозолей от тяжкого труда ни разу не заметил. Если они порой работали, то так, ради позы.
Все это я видел, но полагал, что не все понимаю. А главное, мне надо было спасать собственную душу. С этой целью я стал удручать себя бондарным трудом, набивать обручи на бочки. Хоть не от пахоты за сохой, но мозоли я себе действительно натирал кровавые, а все же никак не унимался. Мне казалось, что, став толстовцем, я приобщусь к великим делам Льва Николаевича, рано или поздно это поможет познакомиться с ним.
Так и получилось.
Один из самых главных полтавских толстовцев — доктор Волкенштейн, по происхождению и по натуре большой барин, похожий кое в чем на Стиву Облонского. И вот в конце декабря девяносто третьего года этот самый Волкенштейн пригласил ехать меня в Москву к самому Толстому.
Ехали мы, как и положено толстовцам, в третьем классе, все норовя попадать в вагоны наиболее простонародные, ели «безубойное», то есть черт знает что, хотя Волкенштейн иногда не выдерживал и несся на станции выпить несколько рюмок водки и проглотить, обжигаясь, пирожок с мясом.
Вернувшись, он пресерьезно говорил:
«Да, я опять дал волю своей похоти, но все же знаю, что не пирожки владеют мною, а я ими: я не раб их, хочу — ем, хочу — не см».
Наконец-то, заехав по дороге еще к нашим «братьям-толстовцам», уже в январе нового, 1894 года мы оказались в Москве. И вот лунным морозным вечером я бежал в Хамовники. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной раскрытая калитка и утонувший в глубоком снегу двор. В глубине, налево, деревянный дом. Еще левее, за домом, сад, и над ним тихо играющая разноцветными лучами звезда. И все такое сказочное, необыкновенное!
…И вот сижу я возле маленького столика, на котором довольно высокая старинная фаянсовая лампа мягко горела под розовым абажуром. Лицо Толстого было за лампой, в легкой тени, я видел только очень мягкую серую материю его блузы да его крупную руку, к которой мне хотелось припасть с восторженной, истинно сыновней нежностью.
Он вспомнил моего батюшку, посоветовал не насиловать свою жизнь, не делать из «толстовства» своего мундира, ибо во всякой жизни можно быть хорошим человеком.
Потом я переехал в Москву, встречался с Толстым. Была у нас и переписка…
Громкие и жаркие овации были наградой за этот рассказ.
Спустя семь лет Бунин его впервые опубликует.
3
На следующий день был обычный сбор — к Бунину пришли Толстой и Куприн.
Многие тогда зачитывались романом Алексея Николаевича «Петр I». Главы из него печатались в «Современных записках».
— Совершенно блестящая вещь! — с восхищением произнес Бунин. — Верно уловлен дух времени, персонажи описаны так, словно автор жил рядом…
Куприн, успевший принять несколько рюмок анисовой, резко возразил:
— Виноват-с, но никак не могу согласиться с хором восхвалителей. Да, удачные сцены есть, например, допрос Волкова Шакловитым, этим белозубым красавцем, с первобытной жестокостью способным отрубить голову любому встречному — правому и неправому, все едино.
Хороша в некоторых эпизодах и Софья, ну, быт, согласен, верно схвачен. Но главный недостаток — ваш Петр не убеждает, это не живая личность с плотью и кровью, а схема. Ведь в жизни Петр — это монолит, глыба, а у вас — слабый неврастеник…
— Ну, братец, ты хватил через край, — развеселился Бунин. — «Думаю, ты не совсем прав…
Вспыхнул спор. Куприн резко нападал на роман, Бунин с улыбкой приводил доводы в защиту.
Толстой сидел с отсутствующим видом, демонстрируя, что оспаривать глупые суждения Куприна — ниже его достоинства,
Вера Николаевна, маявшаяся от неловкости положения, улучила мгновенную паузу и вставила слово:
— Помните, вчера у эсеров был какой-то переполох? Оказывается, это Виктор Чернов собственной фигурой пожаловал. Вот они и устроили банкет в его честь. Даже Цетлины на своем автомобиле приезжали.