Видя, что все выходят, зеленый сфинкс поспешил последовать общему движению и забился в середину толпы, чтобы, в случае нападения горцев, быть в безопасности по крайней мере от выстрелов, — и для этого он избрал своим мантелетом*
рязанского толстяка. Дорогою успел он насказать о зверстве и дерзости чеченцев тьму ужасов: как два года тому назад они увезли отсюда двух дам с дочерьми, и еще очень недавно убили часового на редуте, и проч., и проч., и проч.— Но что сталось с племянником полковника? — любопытно спрашивали многие друг друга. — Что заставило самого полковника, бледнея, покинуть залу?
— Я бы дал отрезать себе левое ухо, чтобы услышать первым окончание повести о венгерце, — сказал сфинкс.
— Может быть, господа, — сказал я, — ваш покорный слуга будет вам полезен в этом случае; полковник мне приятель, и если тут нет домашних тайн, он объяснит нам все. Утро вечера мудренее.
— Итак, до приятного свидания, милостивый государь! Доброго сна, господа! Покойной ночи, г<осподин> читатель!
Следствие вечера на кавказских водах*
(отрывок)
Может быть, господа, вы не забыли занимательного молодого человека, который своим чудным возвратом в залу гостиницы был причиной рассказов, мною описанных. Если же забыли, то ваше дело вспомнить, что он был племянник полковника, который, пригласив меня остановиться у себя, исчез вместе с ним из общества. Теперь я предлагаю отрывок из его журнала; как он попал в мои руки, будет объяснено в своем месте.
Между множеством особ, которых привлекало на воды желание здоровья или рассеяния, замечательнее всех был один венгерский дворянин, прозванием Коралли. Сходство вкусов, не
Кони и собаки, свадьбы и похороны, связи и производства, о которых беспрестанно говорили, конечно, весьма почтенные вещи, но они не могли занимать меня после Саллюста*
и Гете, после Альфиери* и Байрона, а всего более в виду стоглавого Кавказа. Здоровье мое было слабо, но душа крепка от изучения умов высоких, на лоне грозно-величавой природы. Как часто в уединенных прогулках наших по берегам Подкумка* по целым часам читали мы то того, то другого автора! Сведения его в языках были неисчерпаемы; чувство красот пылко и верно, слух его не про-ронял ни одного сладостного звука; ум схватывал смысл, незаметный для других, в малейшей безделице. Порой он ценил, объяснял, плодил мысль автора, но порой, когда бывал тронут глубоко, тихие слезы катились по лицу его, книга скользила из рук, и мы долго безмолвствовали, проникнутые каким-то неизъяснимо полным ощущением высокого, изящного.— Что сталось бы со мной, — говаривал он, — без чтения? Книги — друзья бескорыстные, друзья неизменные — вы одни утешали, укрепляли меня на терновом пути моей жизни! Одна смелая мысль, часто один звучный стих, одно счастливое выражение занимало, радовало меня целый день. Чужие беды давали мне бодрость сносить собственные. Славные примеры возбуждали душу быть им подобным. Радуясь, плача, негодуя с лицами, может быть, никогда не существовавшими, я забывал существенное горе. Дивлюсь, право, что на свете такое множество людей, которым чтение — работа египетская, которым лучший советник — бутылка и приятнейшее рассеяние — карты.
Ужель человек не может избегнуть от времени, не став бессмысленным животным или настоящим ребенком, играя в бирюльки, в бумажные лоскутки и в копеечки? Как жаль, что они не чувствуют выгод книги: это верный друг, это маяк в сомнении, это якорь в буре страстей! Сколько раз, пылая гневом, хватался я за книгу, и елей лился на бушующие волны души моей! Сколько раз, готовясь на дурное дело, садился я читать, чтобы скоротать ожидание, и час порока бил, миновал неслышим, и я вставал из-за книги не с мутным наслаждением удовлетворенного желания, но с чистой радостью собственной силы для победы над собой!