— Две тысячи проклятий на голову этого Шахдага! Насыплю я праху на его снежное темя! Видишь, как он вражески принимает гостей! Заперся в стены и все лесенки убрал внутрь; да еще скалит свои каменные зубы, старая собака! Куда теперь нам деться? В гору? Надо лезть вверх ногами! А под гору — лететь вниз головой! Как хочешь, Искендер-бек, — примолвил Юсуф, снимая саквы с седла*
, — а я посоветуюсь с моей фляжкой: преудивительная вещь эта водка! Валлага, билляге, преудивительная! Шепнет тебе «буль-буль-буль» — смотришь, всю беду отговорит; в голове ум будто звезда взойдет, а сердце в груди розаном распустится.— Ах ты, немытый грешник! Мало тебе православных грехов, так ты, как блудливая кошка, из чужих отведываешь! Разве не знаешь, зачем пророк запретил вино?
— И очень знаю, жертвочка ты моя, Искендер-бек! Очень хорошо знаю: он запретил его для того, чтобы подсластить; про это и Гафиз сказал:
— Прекрасные у тебя заповеди, Юсуф!
— Кто тебе это сказал, душа моя Искендер? Черт меня возьми, если от вина не растут крылья! Так, кажется, лётом летишь, носом облако бороздишь. Погляди-ка на меня теперь, когда я хватил души винограда! Я, наверно, подрос на ханский аршин! Я прежде ни одной дорожки не видал, а теперь передо мною их целая дюжина егозит.
— Я у тебя ни одной и в долг не возьму, Юсуф: я поеду по своей дороге, куда бы она меня ни вывела. Ты ступай влево, а я попытаюсь прямо подняться. Если кто из нас найдет удобный подъем, тот должен воротиться сюда и кликнуть товарища или дождаться его. Далее получаса не отъезжать на поиск.
Гаджи-Юсуф так нахрабрил себя, что на этот раз не сделал ни одного возражения и отважно пустился один в дорогу, или, правильнее сказать, на ловлю дороги. Искендер, ведя лошадь в поводу, полез по трещинам почти на отвесный утес. Солнце давно перекатилось за полдень.
Прямо над местом разлучения наших странников, на границе между облаков и снегов, возникала огромная скала, как наковальня Перуна. Казалось, летучее копыто дикой козы не нашло бы опоры на гладких боках ее, и между тем на самой ее вершине, срезанной площадкою, нашли себе приют кони и люди. Человек шесть татар и лезгин лежали около огонька, разложенного под котлом. Столько же бегунов жевали траву, накошенную кинжалами и брошенную им расчетливою рукою. В числе прочих, но поодаль от прочих, под тенью бурки, развешенной на коне, превращенном в живой щит от солнца, на небольшом ковре сидел, поджавши ноги, мужчина лет под сорок, приятной наружности. Проста была его чуха с откидными рукавами, но оружие блистало серебром и чистотою — верный признак не городского избытка, но боевой власти. Он курил трубку и с нежностью смотрел на молодого человека, спящего у него на коленях. Порой он играл шелковистыми кудрями зильфа, падающего на плечо юноши; порой, склонившись над прекрасным его лицом, которое, как снег Шахдага, не могло осмуглить жаркое солнце, а только подернуло зарею, прислушивался к его дыханию, затаив свое, и только из страха разбудить не срывал поцелуем улыбки, полу расцветшей на устах. Иногда он грустно качал головою и вздыхал тяжело, и потом взоры его, как два сокола, стремились с подзорной башни, построенной природою перед замком Шахдага; как два сокола, играли сперва в поднебесье и потом, широкими кругами, низревались на долину, жадные охоты и добычи.
Это был Мулла-Hyp, гроза Дагестана; разбойник Мулла-Hyp со своею шайкою.
И он увидал внизу Гаджи-Юсуфа, пробирающегося по каменьям. Тот казался не более ящерицы и, как пестрая ящерица, полз на коне своем. Мулла-Hyp улыбнулся лукаво и, склонившись над ухом юноши, сказал: «Проснись, Гюль-шад!»[128]
Юноша открыл очи.— Гюль-шад, — примолвил Мулла-Hyp, — хочешь ли ты, чтобы я поклонился тебе в ноги?
— Хочу, — произнес юноша с видом избалованного дитяти, — очень хочу! Для меня будет диковинкой видеть тебя, гордеца, у своих ног.
—
—