— А что значит на эсперанто слово крокодил,
знаете?— Может быть, раньше и знал, но забыл. Столько лет прошло.
— Оно означает глупец, дурачок.
Заменгоф придумал его в шутку, и оно привилось. В каждом эсперантистском лагере обязательно есть надувной крокодил. На вечерней линейке его вручают тому, кто в этот день сделал больше всех ошибок в разговоре. Специальные люди ходят по лагерю и подслушивают, а потом выносят свое решение.— Мудро, — оценил Свечников и встал. — Давайте немного прогуляемся по городу.
Уже на улице он сказал:
— Вы подарили мне брошюру, автор — Варанкин. Вам что-нибудь про него известно?
— Нет, к сожалению.
— Никогда ничего о нем не слышали?
— Никогда, — виновато ответила Майя Антоновна.
Впервые Свечников увидел его осенью 1919 года, когда пришел в Дом Трудолюбия на занятие эсперанто-кружка для начинающих. Прошу, товарищи, пересесть поближе ко мне. Ближе, ближе. Не стесняйтесь! Я вас не укушу.
В тот раз явились большей частью новички, поэтому начал он с Вавилонской башни. Гомаранисты поминали ее постоянно. В одной их брошюре утверждалось, что земной Эдем продолжал существовать даже после того, как Адам и Ева были оттуда изгнаны, и лишь с вавилонской катастрофой, засыпанный обломками, исчез окончательно.Покончив с причиной, Варанкин перешел к следствиям. Прозвучала длинная фраза на немецком. Чувствуете? В этом языке отпечаталась душа немца, музыканта и философа, но одновременно и грубого солдата, тевтона. А вот речь британца…
Последовало несколько слов на английском. Из них, как было сказано, предстает сухая, чопорная фигура англичанина, торговца и мореплавателя, который знает, что время — деньга, поэтому стремится как можно короче выразить свою мысль. А теперь вслушаемся в божественные звуки испанского языка! Варанкин задумался, но единственное, что ему удалось выудить из памяти, было: Буэнас диос, сеньорита. В группе студентов кто-то прыснул. В ответ было сказано, что в любой, самой незначительной реплике отражается, как в капле, душа языка, а в языке — душа народа. Эсперанто впитал в себя черты всех языков Европы. Каждый европеец найдет в нем что-то родное: итальянец, испанец и француз — знакомые корни, немец — способ образования сложных понятий путем соединения слов, поляк — ударение на предпоследнем слоге, русский — свободный порядок слов в предложении. В то же время ни один из их собственных языков никогда не станет международным из-за присущего всем нациям тщеславия.«А латынь?» — робко спросила какая-то девушка. Варанкин с удовольствием принялся объяснять ей, что да, латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но можно ли составить на ней такую, скажем, простейшую фразу: Достань из кармана носовой платок и вытри брюки?
Нельзя, потому что древние римляне брюк не носили, карманов у них не было, и носовыми платками они не пользовались. На латыни можно сказать только достань и вытри. А что? Чем?К концу первого занятия прошли алфавит и записали десятка два слов. Попутно Варанкин упомянул, что суффикс —и
н в эсперанто обозначает существо женского пола: бово — бык, бовино — корова, патро — отец, патрино — мать. Тогда в заднем ряду поднялся студент в темных очках. Свечников еще не знал, что это Даневич, а Варанкин уже имел с ним дело, но поначалу не узнал его из-за очков.«А что, собственно, мешает, — спросил студент, — заменить слово патрино
словом матро? Оно куда понятнее любому европейцу». Этот невинный, казалось бы, вопрос почему-то привел Варанкина в ярость. «Вон отсюда!» — заорал он. Студент пожал плечами и вышел, хлопнув дверью.«То, что предлагал этот якобы наивный молодой человек, — в мертвой тишине заговорил Варанкин, — для нас неприемлемо. Эсперанто — не машина, где вместо одной детали можно поставить другую, технически более рациональную. Это живой организм, и в нем любой удаленный член можно заменить только протезом. А как бы ни был хорош протез…»
Позже выяснилось, что Даневич явился на занятие кружка с целью завербовать кого-нибудь в организованную им университетскую группу идистов.
Так называли себя сторонники языка идо. В 1907 году француз де Бофрон создал его на основе эсперанто, в котором, как он считал, слишком много сухой логики и мало живого чувства, не хватает исключений, одухотворяющих даже самый бедный естественный язык.