Володькой еще правило возбуждение. Он, наверное, и сам не отдавал себе отчета во всем, что говорил и что делал последние дни. Коршак понимал его. И ему жгуче хотелось, чтобы и Дмитриев это понял. Но Володька ничего не замечал. Искренность его не знала границ. Он сорвался с места, приволок из-под вешалки свой чемодан, раскрыл его и принялся выкладывать оттуда книги. Там были одни только книги. Три из них — два тома толстых, похожих на словарь Даля, и одну тоненькую книжку с золотым обрезом он отложил в сторону. Потом подошел с ними в руках.
— Вот, — сказал он. — Вот, смотрите!
Дмитриев взял у него книги обеими руками — «Очерки торакальной хирургии» Амосова, монография Евгения Николаевича Мешалкина и «Этюды желудочной хирургии» Юдина…
— Да… — протянул Дмитриев и тихо спросил: — И вы все здесь прочли и все разобрали?
— Не все, с латынью трудно. Правда, у меня словарь есть, но тщедушный. Мало там слов и не по существу многие…
— Ты на двоих столик заказал? — не отвечая ему, спросил у Коршака Дмитриев.
— На двоих. Но если ты…
— Берите и меня. Только при одном условии — заедем в клинику.
— В какую клинику? — бледнея, раздельно спросил Володька.
— В торакальную, голубчик, в торакальную.
Володька медленно и сломанно опустился на стул: и сразу стало видно, что он не столько строен, сколько худ.
— Ваша фамилия Дмитриев, — глядя прямо перед собой тусклыми умершими глазами, сказал он.
— Дмитриев, Дмитриев… — ответил Дмитриев.
— Простите, так вы…
— Тот самый. Не ожидал? А еще наблюдательный. Триада Фалло. Вторичные признаки…
И Дмитриев захохотал.
— Что же, — сказал потом Дмитриев, застегивая запонки на манжетах. Затем он подтянул галстук, встал и надел пиджак. — Не станем терять время. Шофера я не отпускал, не думал, что выслушаю такую биндюжно-хирургическую исповедь. — И он откровенно гыгыкнул — смех рвался из него, и он не мог его сдержать.
— Простите, — пробормотал Володька.
— Нет, отчего же! — сказал Дмитриев. — Очень было интересно. Главное — поучительно. Прошу вас, милейшие, в машину. А ужинать — потом.
В машине, когда все уселись, когда, наконец, взгромоздился на сидение рядом с Володькой и Коршак, Дмитриев повернулся к Володьке.
— А нонсенс, мой друг, это, если дословно, — чепуха.
Машина двинулась по лабиринту асфальтовых дорожек двора. Володька молчал. И вдруг он сказал:
— Мое определение, товарищ Дмитриев, точнее. Я в морях на вахте долго думал. Чепухи в природе не может быть. И в жизни не может быть. Это люди обозначили так то, чего понять не могут в силу различных причин. И если все же произошло то, что, по нашим понятиям, произойти не должно, значит мы просто не поняли происшедшего.
Дмитриев снова всем корпусом обернулся к Володьке и Коршаку — сразу к обоим. И лицо его было внимательным и серьезным. Володьке явно не хватало слов. Все эти «быть может» и «не может быть», «понять» и «понимание». И голос у него был какой-то угрюмо виноватый и настойчивость отчаянья звучала в нем. Наверное, он ничего не мог поделать с собой, хотя и понимал, что лезет к черту в зубы.
Разговор завис. Коршак осторожно, чтобы не уловил Дмитриев, коснулся Володьки локтем, и когда тот покосился на него исподлобья, одобряюще кивнул головой и прикрыл глаза.
Езды до клиники минут семь. Дмитриев первым вышел из машины, открыл им дверцу. И когда они выбрались один за другим, пошел в клинику.
— Баба Тоня, дайте-ка этим людям халаты. Врачебные. Этому, — он указал на Коршака, — бондаревский. А этому, — он окинул прицельным взглядом унылую фигуру Володьки, помедлил, прикидывая. — А этому — халат доктора Казачкова. Патлы заправить под колпаки — они в карманах, там же маски. Пошли.
На втором этаже у реанимационной палаты Дмитриев остановился и приказал надеть маски. Он сам помог Володьке завязать за ушами ее тесемки. И Коршак перехватил его взгляд, устремленный на Володьку. Началось что-то серьезное.
В реанимационной было жарко, окон здесь не открывали: несмотря на пылающий за окнами закат, здесь горел свет. Шипели кислородные приборы, щелкали вразнобой два электрокардиографа. Хрипло гулькали отсосы. В отдаленном углу, у правого огромного окна на аппарате искусственного дыхания жил, наверное, уже умирая, человек. От порога были видны желтые голые ступни и то, как мерно и высоко подымалась, повинуясь механической воле, широкая грудь. Оттуда шли к аппарату гофрированные шланги. Черная резиновая, похожая на волейбольную, камера ритмично надувалась и опадала. И когда она съеживалась, казалось, что это человеческая душа, и было до испарины страшно, что она вновь не обретет своей безупречной формы, но камера с хрипом, как живая, подрагивая и мотаясь, надувалась, а вслед за этим поднималась грудь человека.