Полубояров обратил. Хирургическую практику Дмитриев проходил у Полубоярова. У самого Полубоярова, в числе других пятнадцати студентов. Больше Полубояров не брал. Да и то брал четырнадцать — нечетное число считал нечистым. Дмитриева так и прозвали до окончания института — «пятнадцатый». За ними он сам приходил в учебную студенческую комнату в клинике, несмотря на одышку, на свои семьдесят лет, несмотря на то, что ему все тяжелее было опираться на левую короткую ногу в ортопедическом ботинке. Он двигался, тяжело оглядывал их лица. «А где этот, пятнадцатый?» Дмитриев выбирался из-за чьей-нибудь спины. «Пошли». Студенты садились на планерке среди врачей, здесь все говорилось всерьез и по-настоящему, здесь разбирались ошибки и удачи.
А собственно хирургия началась для Дмитриева так.
Полубояров оперировал. По жизненным-показаниям: отец, видный работник края, привез дочь — семнадцатилетнюю девочку с явными симптомами внематочной беременности. Но и отец, и она сама, в полном сознании, хотя и измученная невероятной болью, утверждали, что это не внематочная. И Полубояров, по каким-то не столько уже медицинским, а по человеческим признакам (поверил он в девчоночью правдивость и чистоту), определил — аппендицит, а судя по тяжести, по разлитости боли, по напряженности брюшины — аппендицит на грани перфорации. И он решился.
Обычный разрез не дал ничего. Отростка в положенном ему месте — не оказалось, пришлось рассекать брюшину еще. Потом еще. Четыре часа, обливаясь потом, Полубояров на глазах у студентов, у прибывших на специализацию врачей — они настраивались увидеть профессорский шик — тридцать минут — и готово! — искал аппендикс. И нашел его — черно-зеленый, флегмонозный под печенью. Он лопнул, едва Полубояров убрал его из операционного поля.
Потом Полубояров сорвал всей пятерней маску и, пошатываясь, побрел из операционной.
Всю эту ночь Дмитриев не спал.
Феликс и Сергеич
Поздно ночью позвонили. Коршак узнал его сразу: вспомнил металлическую хрипотцу и принудительное какое-то спокойствие, всегда звучавшие в голосе этого человека. Звонил Феликс — капитан «Памяти Крыма», у которого Коршак когда-то ходил рулевым и который длительное время один на всем судне знал, что Коршак вовсе не матрос, и не рулевой, что эта работа нужна ему не для заработка, и что он уйдет — обязательно — на берег, на материк, к своей «писанине». Казалось бы, ничего особенного. Но если бы на судне знали о Коршаке все, то в долгих, изматывающих рейсах это отдалило бы его от ребят из экипажа, и уже не было бы ни подлинного доверия, ни дружбы и осложнило бы жизнь всем, в первую же очередь — самому Коршаку. Феликс знал. И однажды успокоил Коршака:
— Чтобы внести ясность, рулевой, — не надо стеречь меня глазами. Я все понимаю. Работай и сам скажешь ребятам, если захочешь. Не захочешь — не говори. — А помолчав, добавил: — Хотя тогда уже надо будет доказывать, умеешь ли ты это делать — писать, и насколько умеешь.
Потом много лет Коршак доказывал это и не знал — доказал ли на самом деле. Словно в воду ушло все, что он написал и напечатал. Ребята, с которыми когда-то ходил, молчали. Ни звука оттуда — с морей — в ответ на его книги…
— Что ты тут делаешь, Феликс?
Не то расстояние, не то время, миновавшее с тех пор, не то воскресшая память о прошедшей их молодости позволили Коршаку назвать Феликса на «ты», хотя никогда прежде он так его не называл.
— Что делаю? Я?..
Феликс отозвался таким протяжным, раздумчивым «я-а?», что сразу стало ясно: он крепко выпил и теперь стоит перед телефоном, покачиваясь на носках, катая желваки на своих твердых и без того круто очерченных скулах.
— Я-а? — повторил Феликс. — Возвращаюсь на свой «Гамбуржец», оставил его в Северной, вспомнил, что тут неподалеку мой рулевой. Создает духовные ценности — толстые книги пишет. И решил обрадовать. Прерывал рейс: с мамой было плохо, на Украину летал.
— Давно ты здесь? Откуда звонишь? Надолго ли?
Из всего этого Феликс уловил главное — «надолго ли?» И разоблачил Коршака тотчас:
— Да ты, рулевой, не бойся. Самолет через два часа. Я в гостинице. Мой номер… — Феликс назвал свой номер, и в трубке щелкнуло. Он положил ее. И только гостиницу не назвал. А Коршак осторожно, чтобы не разбудить Марию и сына, оделся и, прикинув, в какой из здешних гостиниц самый большой ресторан, поехал туда — и не ошибся.
Он поднимался по затемненным лестничным маршам, и сердце у него билось от волнения.