Когда в этом рву стали искать живых, случайно наткнулись на Виля. Он лежал на самом дне, почти расплющенный, раненный в пах. Чудо, что там вообще кого-то искали, добавил отец.
С тяжелой контузией и травматической эпилепсией Виля восемь месяцев провалялся в госпиталях. Семью свою разыскал в Ашхабаде, в тысячах километрах от Кавказа. Инвалид войны, он, однако, и не думал считаться со своей болезнью, напротив, сделал ее подспорьем и в свои девятнадцать лет, оказавшись руководителем комитета физкультуры и спорта Туркменистана, стал самым молодым в СССР министром.
Учебу в институте ему неоднократно приходилось прерывать, эпилептические приступы лишали его сил на недели. Во время приступа надо было прижимать ему язык, чтобы он не задохнулся, мой отец снова и снова про этот язык вспоминал, всякий раз как бы собственным словам удивляясь. Но как же мог Виля после этого рва все еще в Советский Союз верить, спросила я у отца, и тот ответил: кто сомневался – тот точно погибал.
В конце концов он закончил мехмат в Ленинграде, променяв воздух на воду и став гидроакустиком. Ему предстояло решать в принципе те же задачи, что и в аэродинамике, с той лишь разницей, что сопротивление воды гораздо сильнее сопротивления воздуха. Виля совершенствовал подводные лодки – чтобы они всё вокруг могли слышать, а сами, гладкие, обтекаемые, избегая малейшего трения, оставались неслышными, таясь в глубинах.
Он работал непрестанно, не щадя сил на свою светозарную науку, исследуя звуковое поле и его ингерентные (неотъемлемо ему присущие) процессы, гидродинамические проблемы турбулентных шумов и нестационарные задачи акустики. И даже юмор свой поставил на службу диалектическому мышлению, своему perpetuum mobile. Во имя мира для нас он работал на войну, но сам называл это паритетом сил, как будто и здесь речь только о механике.
Точно так же, как Виля, я тоже, валентной частицей государственной жизни имея отношение к ее вождям, родилась через сто лет после Ленина. И праздновала дни рождения вместе с Лениным, только минус сто лет. Я знала, это всегда будет мне подспорьем, помогая определить мои координаты в мировой истории, однако энергия молодого поднимающегося государства, дарованная при рождении моему дяде, давно иссякла. И я, впадая в отчаяние над его задачами про perpetuum mobile, всеми фибрами ощущала дядину чуждость. Он ведь знал, что мне эти задачки ни в жизнь не решить. Найдись для них решение – быть может, и отпали бы все перегородки, все дистанции между нами, а с ними и нехватка тепла, близости, сомнений, а возможно, и чувства родства, ведь в задачках Вили все человеческое оказывалось только потерями на трение, помехой вечному движению тайных энергий, заветной дядиной мечте. Может, дядя Виля, говоря, что «абстрактное мышление не твой конек!», вовсе и не шутил тогда, а как бы вверял мне поле исследования потерь на трение – вместо самого себя.
Соседи
Бо́льшую часть моего киевского детства я прожила в новой двухкорпусной четырнадцатиэтажной башне на левом берегу Днепра, в районе, возникшем уже после войны и, казалось, вовсе не имевшем прошлого, только ничем не омраченное будущее. Хотя и считалось, что «никто не забыт и ничто не забыто», как написала Ольга Берггольц в память о миллионе жертв ленинградской блокады. Эти слова полагалось носить в сердце, они по всей стране заменяли нам память, от них было не уйти, ибо они оказались пророческими во всей своей очевидной правоте, но и своей скрытой ложью, ведь нас призывали не забывать никого и ничего, чтобы мы тем легче забывали всех, кто забыт, и все, что забыто. Вот мы и играли во дворе, помимо «классиков» и «выбивного», в войну, где «наши» беспрерывно сражались против «фашистов», что-то вроде «казаков-разбойников», через тридцать пять лет после войны.