Той ночью датчанина привезли домой мертвецки пьяного из города, где он ужинал в доме барона Розенберга; он облегчился у камина в главной зале, всех перебудил и напугал своими воплями, вонью клокочущей мочи. Отпихнул карлика, взобрался по ступеням к себе, к своей постели, откуда, бешено бубня, уже сбежала фру Кристина. Не успели домашние опять уснуть, хозяин их снова поднял ревом, потребовал свечей, перепелиных яиц и бренди. На другой день в полдень призвал Кеплера к своей постели. «Я болен». В руке — кружка с пивом, на одеяле жирные объедки.
— Быть может, не следовало бы столько пить? — отважился Кеплер.
— Э! Что-то там лопнуло у меня внутри: гляди-ка! — и с мрачной гордостью повел глазами на таз с кровавой мочой у Кеплеровых ног. — Вчера у Розенберга я три часа терпел, все встать не мог, боялся, что выйдет неучтиво. Сам знаешь, каково оно бывает.
— Нет, — сказал Кеплер, — я не знаю.
Браге насупился, прихлебнул пива. Минуту остро глядел на Кеплера.
— Берегись семейки моей, они захотят тебе вредить. За Тейнагелем приглядывай — дурак, а гордый. Моего карлика бедного не давай в обиду. — Он помолчал. — Помни обо мне и про все, что я для тебя сделал. Смотри, чтоб не оказалось, будто я прожил жизнь напрасно.
Кеплер, смеясь, поднялся к себе в каморку. Все, что он для меня сделал! Барбара была уж тут как тут, рылась в его пожитках. Отстранив ее локтем, он прошел к столу, уткнулся в свои бумаги.
— Ну, как он? — она спросила.
— А? Кто?
— Кто!
— А, да так, ничего. Выпил лишнего.
Минуту она молчала, стояла за его спиной, скрестив на груди руки, копила злобу.
— Да как ты можешь, — выдавила наконец, — как ты можешь… быть таким… таким…
Он оглянулся, на нее уставился:
— О чем ты?
— А ты о нас подумал, подумал, что с нами будет, когда он умрет?
— Господи Боже, женщина! Ну, отужинал с добрыми друзьями, ну, нализался, как всегда, лень было встать со стула, чтоб пописать, вот и надорвал пузырь. Поверь, уж настолько-то я разбираюсь во врачеванье, чтоб различить смертельный недуг, когда…
— Различить! Да что ты различаешь! — брызнув ему в лицо слюной. — Ах, да живой ты или нет, с этими своими звездами, драгоценными теориями, законами своими о том, и том, и… — Тучные слезы выкатились из глаз, голос оборвался, она выскочила из комнаты.
Браге быстро слабел. Не прошло недели, Кеплера снова призвали к нему в спальню. Там толпилась родня, ученики, посланцы от двора, и все молчали, как тени, бледно зыблющиеся во мраке, по кромке сна. В свете ламп Браге покоился на высоком ложе. Лицо обвисло складками, взгляд был уже далекий. Взял Кеплера за руку: «Помни обо мне. Пусть не окажется, что я прожил напрасно». Кеплер не знал, что надо говорить, стоял, непроизвольно улыбался, кивал, кивал. Фру Кристина ощипывала на себе платье, мутно озиралась, как бы старалась вспомнить что-то. Карлик, слепой от слез, пытался влезть на постель, его оттянули. Вдруг Кеплер понял, что Элизабет Браге брюхата. Тейнагель таился у ней за спиной. Потом была возня за дверью. В спальню ворвался Феликс, что-то по-итальянски кинув кому-то через плечо. Шагнул к постели, сжал руку датчанина. Но датчанин был мертв.
Похоронили его в Праге, в Тейнской церкви, по утраквистскому чину.[18] Дом на Градчанах смотрел печально, удивленно, будто вдруг тихо обвалилось у него крыло. Однажды утром оказалось, что итальянец отбыл, прихватив с собою Йеппе, — никто не знал, в какую сторону. Кеплер и сам подумывал, не сбежать ли, да только вот куда? А потом пришло из дворца известие, что он назначен императорским математиком вместо датчанина.
Все говорили, что император Рудольф — безобидный, разве немного не в себе, и тем не менее, когда наконец пришла минута пред ним предстать, страх горячим кулаком сжал сердце астронома. Было это за девять месяцев до смерти Тихо Браге. Кеплер уж чуть не год прожил в Богемии, но Браге величаво уклонялся от намеков. Только плечами пожимал и начинал бубнить себе под нос, едва Кеплер отважится заметить, что пора бы его представить ко двору. «Его величество… того… нелегок в обращении».
Ах, как они тогда вкатили на Градчаны, свернули меж двух высоких стен к воротам. Вокруг простерлось царство снега: бело, бело, и только колеи чернели, и мутно высилась стена. Небо висело заячьей шкуркой. Конь по насту спотыкался, нищий оборванец заковылял навстречу, черный кружок рта за окном кареты означил бессловесную мольбу. На деревянном мосту перед воротами с раскату резко встали. Конь бил копытом, храпел, пар двумя конусами бил из раздутых ноздрей. Кеплер высунулся наружу. Ожгло, как иглами укололо. Привратник, толстый, в мехах, вразвалку вышел из будки, поговорил с возницей, взмахнул рукой. Браге ему швырнул монету.
— Ох, — вздохнул датчанин. — Ох, как я ненавижу эту страну. — Оправил на коленях меховую полсть. Теперь катили уже по саду. Черные деревья скользили мимо, заламывали ветки, словно поражаясь холоду. — И почему я оставил свою Данию?
— А потому…
— Ну? — злобно, вызывающе. Кеплер вздохнул.
— Не знаю. Сами расскажите.
Браге перевел взгляд на дымчатое небо в окне кареты.