Романтики! Истины! Так кричит баба, которая всю жизнь не интересовалась ничем, кроме втирания в кожу разных мазей. Сначала тебе кажется, что с каждым подобным приступом бешенства ты все ближе подходишь к концу света. Потом ты начинаешь к ним привыкать. Ты даже высчитываешь периодичность таких беснований. Ты находишь в них и некоторое благо, потому что два-три дня после твоя баба испытывает угрызения совести. Нет-нет, не кается, не просит прощения, но зато выпекает поджаристую кулебяку.
Прошлой ночью, однако, обычный сценарий перешел в следующую фазу, разросся до невменяемости. Твоя жена выплеснула тебе в лицо то, что в ней, очевидно, давно накапливалось. Оказывается, ты изуродовал ее физически. Ты убил ее женскую суть, сделав так, что ей пришлось рожать своего единственного ребенка кесаревым сечением. Ты обесплодил ее молодое и здоровое лоно! Привязал ее навеки к себе – таков был твой тайный умысел, так вопила она. Со своим любимым человеком она бы родила множество чудесных детей, мальчиков и девочек! Ты и Славку-то ее единственного всегда ненавидел, потому что ни с кем не хотел ее делить!
Ну, Стас Ваксино, что ты на это скажешь? Ты, Игорь, склонился лицом к столу и теперь смотрел на меня исподлобья. Странное, нерусское, да и не очень-то еврейское лицо с выпученными глазами. Пальцы твои совершали на скатерти столь же странный танец с трепыханиями. Представить себе в этих пальцах бильярдный кий было нелегко.
«Прости, мне нечего сказать. Я этого не знал», – проговорил я.
«Чего не знал?» – простонал он.
«Кесарева сечения».
«Мудак!» – говоришь ты.
Ничего не говорю я.
«Прости», – говоришь ты.
«Да ладно», – говорю я.
Тебе нужно было перед кем-то выговориться, иначе ты мог пустить в ход свой трофей. Так, во всяком случае, объясняли твои мутные выпученные глаза над трехъярусными мешками. Мужчина, ты сказал, кем бы он ни был, будь это хоть Зевс в его ad maximum, не несет ответственности за кесарево сечение. Ответственность несет только бабий сучий и лживый потрох. Это ты, ты, ты, крикнул ты тогда беснующейся Любке, ты, блядь, искурочила всю мою жизнь своим кесаревым сечением! Ты несся под гору с провалившимися тормозами. Ты не родила мне больше ни одного чада! Ни одного чада, ни единого чада, визжал ты, заклинившись на слове «чадо». Этим «чадом» ты как будто молотил ее по бешеной башке. Ты орал ей, что все твое семя пропало втуне, вот так, втуне, растворилось в кислотах пропоротого чрева; чрева! Никакой девочки, нежной и любящей, никакого утешения сердцу униженного отца! Ни одного хорошего мальчика, который бы стал другом и опорой в старости! Ты родила только одно исчадие (вот к чему тебя вело слово «чадо» – к «исчадию»!), да еще и неизвестно от кого! Ты и назвала своего выблядка с фрейдовским подтекстом – Мсти-славом! Ты все это чудовищное кричал, вопил, исторгал, как будто старался избавиться от своего собственного многолетнего засевшего в тебе монстра. А жена твоя в эти минуты молчала и только вела тебя своим взглядом, как охотник ведет взглядом дичь, а рука ее была по локоть засунута в ящик кухонного стола.
Местом действия безумного диалога была кухня, гордость Любови Ипполитовны, с висящими на стенах медными кастрюлями и сковородками, с гирляндами перцев и чесноков, с огромными часами в супрематистском стиле (все дело заняло не более пятнадцати минут), с неизбежной «Весной» Боттичелли, с экспозицией граненого стекла, а также с дубовой колодой для пучка здоровенных ножей, годных скорее для абордажных боев, чем для американской кухни. Ты продолжал вопить об исчадии. Этот так называемый сын, имени которого нельзя произнести вслух, чтобы не напугать присутствующих! Авантюрист! Гангстер! Волк из бандитской стаи, раздирающей на куски некогда величественное государство! С этим человеком у меня нет ничего общего, а значит, это меня ты оставила бесплодным и одиноким на старости лет, бездушная сука, блядь, блядь!
Тут она вытащила руку из ящика. Рука завершалась пистолетом. Пистолет исторг вспышку и гром. Мгновенное давление воздуха от прошедшей мимо пули. Повторение всех этих актов физики. Мажет, дура, мелькнуло у тебя. Третий удар обжег плечо.
Ты замолчал, глядя на свой стакан со «Столичной». Гадкая досада терзала меня. Почему-то очень злило, что ты, Игорь, не дал мне как следует пожрать со своими откровениями.
«Ну, что теперь? – спросил я. – Будешь разводиться?»
Ты швырнул в меня стакан с тяжелым дном. Неизвестно, чем бы это кончилось для автора, если бы рука бильярдиста была тверда; мог бы оборваться весь роман. Ты все-таки промазал. Стакан, как пушечное ядро, пролетел мимо моей головы и вышел в сверкающий морской простор. Тут же на него спикировал пеликан. Сосуд оказался у него в клюве. Водка, очевидно, обожгла нёбо морского разведчика. Потрясенный живоглот взмыл на более высокий уровень планирования. Стекляшка шлепнулась в воду. Не знаю уж, каким образом мне удалось увидеть эту душераздирающую сцену, если учесть, что я сидел спиной к морю и продолжал смотреть на твое безумное лицо, Игорь.