Но кроме богачей он принимал также гостей другого рода: они собирались у него в отсутствие первых. Их он очень любил и поощрял — за их добрые свойства и незлобие. Им он тоже давал библейские имена. Одного называл Нищим Лазарем. Это был тихий человек с взглядом, всегда склоненным к правому рукаву, вечно посасывающий свой чубучок, хотя в цыганской трубочке у него не было ни огня, ни табака; занимаясь почтенным ремеслом портного-штопальщика, он зимой, когда солнце припекало, выносил свой рабочий стол на открытый воздух, а в остальное время грелся у жаровни по корчмам. Алексеем человеком божьим Хаджи Ахилл называл старика в заплатанных штанах и побитой молью шапке, который никогда не пил вина, не курил табака, но, несмотря на свой почтенный возраст, всякий раз спотыкался при виде молодой женщины. Многострадальным Иовом окрестил он другого человека, чьи ввалившиеся глаза были постоянно обращены к небу, человека, ежеутренне и ежевечерне с благодарностью принимавшего по нескольку тумаков от своей супруги. Видимо, на этом основании Хаджи Ахилл и назвал его Иовом Многострадальным — в отличие от Иова Бедного, миллионера. Название «Прокаженный» он присвоил обладателю физиономии, левая сторона которой была покрыта огненным родимым пятном, а правая, вся испещренная большими черными щербинами — следами оспы, походила на прошение, к которому сотня крестьян приложила свои пальцы. Мафусаилом звал он шарообразное человеческое существо, состоявшее из одних только штанов да шапки, вмещавших все без остатка, и сидевшее безмолвно в уголке у очага, мурлыкая, как кошка. Голиафом величал другую интересную личность, которую обычно звали Ганчо-заяц или Перескочи-кочан; у этого любопытного создания голова была с кулак, а рост — аршин три рупа (Хаджи Ахилл мерил), так что, когда кофейня наполнялась народом и сесть было негде, Хаджи Ахилл устраивал его под жестяной трубой, на которой расстилал сушиться полотенца. Когда в кофейне не было других посетителей, он собирал всех перечисленных вместе и, усадив их рядком, глядел на них с отеческой лаской, бормоча себе под нос между двумя затяжками из иерусалимского чубука:
— Блаженны нищие духом… Эти люди мухи не обидят, слова сказать не умеют, рта не раскроют. Ради них одних господь грешный мир терпит. Посмотрю, посмотрю, да как-нибудь взвалю их всех в корзине на лошадь и отвезу в Царьград к султану… И скажу ему: «Царь преславный! Ну разве с таких людей налог берут?»
Эти ласковые слова приводили библейских персонажей в умиление. Нищий Лазарь радостно улыбался, словно его припекало зимнее солнце; Прокаженный почесывал себе шею чубуком; Алексей человек божий бормотал: «Прости господи»; Иов Многострадальный переводил взгляд с небес на Хаджи Ахилла и с улыбкой покачивал головой, что означало: «Так, так!» Шарообразное человеческое существо на минуту переставало мурлыкать, представляя себе, что стоит перед султаном; а Голиаф в избытке благодарности крутил свой щетинистый ус — единственный, так как другой еще не вырос.
* * *
Но в праздничный день, в подпитии, Хаджи Ахилл был прямо прелестен. Без шапки, в кафтане с засученными рукавами, держа иерусалимский чубук в руках, он становился на улице, у дверей в кофейню, и начинал свои бесконечные филиппики и проповеди перед кучкой любопытных, которая с каждой минутой росла. Голос его разносился по всей площади, зычный, могучий, неиссякаемый. Слушатели напрягали слух, стараясь вникнуть в смысл произносимых им слов и фраз, следовавших друг за другом в ускоряющемся темпе, сливаясь, рассеиваясь во все стороны, теряясь в пространстве! Он изобличал, судил, возмущался, осыпал разных лиц сарказмами, отпускал многозначительные шуточки, делал тонкие намеки, метал налево и направо ловко нацеленные эпиграммы. Все вокруг обливал он ядом насмешки. Для каждого у него находилось меткое словечко; ему были известны все прошлое, все слабости и смешные стороны любого из присутствующих. Кто бы ни проходил мимо — будь то священник, женщина, старик, турок, — каждому приклеивал он подходящий эпитет, никого не обделял язвительным замечанием. Он сыпал всякими остротами и bons mots (остроты – франц.), импровизировал стихи, произносил философские афоризмы, конечно, соответствовавшие его устарелым понятиям и простонародной речи, но нередко поражавшие вас своей верностью, — так что, вложенные в уста Вольтеру или какой-нибудь другой знаменитости, они затверживались бы наизусть решительно всеми. Потом он хватал свою заветную булгарию и с неподражаемым искусством бренчал на ней и пел; потом оставлял ее и начинал опять говорить; потом брал ее опять в руки и бренчал — так что, когда он отдыхал, говорила булгария, а когда отдыхала она, говорил он, — и звон, шум стоял нескончаемый.