Потом Хайдеггер вернулся домой и ждал Ханну, которая обещала прийти в тот же вечер, – этот вечер они провели вдвоем. Ханна опишет их встречу Блюхеру: «Кажется, мы впервые в жизни разговаривали друг с другом». Ханна больше не чувствовала себя в роли школьницы. Она приехала из большого мира, успела многое пережить[386]
, уцелела в катастрофе, стала политическим философом, только что закончила книгу «Истоки тоталитаризма», которая чуть позже будет иметь успех во всем мире[387]. Но об этом они не говорили.Хайдеггер, пишет Эттингер, рассказывал, как он впутался в политику, как в ту пору его «оседлал дьявол», жаловался на гонения, которым подвергался после войны. Ханна видела перед собой деспотичного, но вконец подавленного и ожесточившегося человека; ей казалось, что он нуждается в ее помощи. И она хотела ему помочь. Вернувшись в Америку, она возьмет на себя ведение переговоров с тамошними издателями его работ, будет обсуждать условия договоров, просматривать переводы его текстов, отправлять ему посылки с продуктами, книгами, пластинками. А он будет писать ей нежные письма, иногда вкладывая между страниц стебель трясунки, будет рассказывать о своей работе, описывать вид из окна, напоминать ей о зеленом костюме, который она когда-то носила в Марбурге. И каждый раз передавать привет от Эльфриды.
В ту первую встречу Хайдеггер предложил основать своего рода тройственный союз. Он, если верить Эттингер, признался Ханне, что именно Эльфрида укрепила в нем мужество, необходимое для возобновления этой дружбы. На следующий день после приезда Ханны Хайдеггер организовал встречу втроем. Через два дня Ханна писала Хайдеггеру. «Я была потрясена – и потрясена до сих пор – честностью и настойчивостью этой попытки сближения (предпринятой Эльфридой. – Р. С.)». Ее, Ханну, охватило «внезапное чувство солидарности». Совсем по-другому представлена та же ситуация в письме Блюхеру: «Сегодня утром мне пришлось вступить в дискуссию с его женой – которая, очевидно, уже 25 лет или, может, только с тех пор, как каким-то образом узнала о неприятной для нее истории, устраивает ему ад на земле. А он – и это столь же очевидно, то есть с очевидностью следует из нашего запутанного разговора втроем, – он, человек, который, как всем известно, лжет всегда и везде, где только может, на протяжении всех этих 25 лет ни разу даже не пытался отрицать, что я была единственной страстью его жизни. Боюсь, пока я жива, эта женщина будет мечтать об одном – перетопить всех евреев как котят. Она, к сожалению, непроходимо глупа». Хайдеггер, согласно интерпретации Эттингер, воспринял эту сцену по-иному. Он увидел в ней не борьбу, а примирение. И был растроган, когда на прощание обе женщины обнялись. Он тут же пожелал принять в их дружеский союз также Генриха Блюхера и попросил Ханну передать ему сердечный привет. Ханна попыталась немного охладить восторженное настроение Хайдеггера, напомнив ему, что только ради него согласилась на встречу с Эльфридой. Сама же она придерживается своего старого принципа: «Не делать ничего еще более трудным, чем оно должно быть. Из Марбурга я уехала исключительно ради тебя».
Через два дня после этой инсценировки «дружбы втроем» Ханна написала Эльфриде письмо – в первый и последний раз. Она сумела осуществить сложный трюк: воспользоваться правом на откровенность, вытекавшим из новой ситуации «сближения» с женой Хайдеггера, и одновременно восстановить необходимую для нее самой дистанцию. «Вы сломали лед, – признает Ханна, – и за это я Вам от души благодарна». Но чувства вины за те тайны, которые были у нее в прошлом, она не испытывает. Из-за той любовной истории, пишет Ханна, у нее было много неприятностей. «Видите ли, уезжая из Марбурга, я твердо решила никогда больше не любить мужчину, а потом вышла замуж (за Гюнтера Андерса. – Р. С.), за кого попало и без любви». Она уже достаточно наказана и потому просит избавить ее от попреков за прошлое. По поводу же настоящего Ханна рассуждает так, будто никаких объятий два дня назад и в помине не было. «Вы никогда не скрывали своих взглядов, не скрываете их и теперь, даже в моем присутствии. Но эти взгляды таковы, что делают любой разговор почти невозможным, поскольку все то, что другой мог бы сказать, уже заранее определенным образом характеризуется и (Вы уж извините) каталогизируется – как еврейское, немецкое или китайское».