— Баба свое, а черт — свое! Говори ему, что хочешь, а он все только дивится да дивится! Что же это тебе так удивительно? Разве ты теперь только узнал, что она от тебя не к родне ушла?
Павел не отвечал.
— Ты, Павлюк, большим крестом перекрестись, плюнь на эту негодницу и живи, как жил раньше, тихо, спокойно. Чего тебе не хватает? Хата есть, ремесло хорошее, и деньжонки водятся. Люди тебя любят, господь к тебе милостив… О чем горевать? Дай бог всем добрым людям на свете так хорошо жить, как ты заживешь, если дурить не будешь! Слушайся господа бога, с хорошими людьми знайся, ешь, пей, а на ту беду, что с тобой стряслась, наплюй!
Говорила еще Авдотья Павлу, что никакой человек без горя на свете не проживет и бывают несчастья похуже, чем у него, — вот, например, у Карася весною две коровы пали, а теперь свиньи чем-то болеют и, наверное, тоже передохнут… Или, к примеру, у Шимона Микулы — вот уж горе так горе! Сын его, Ясюк, разбойником стал, и его уже один раз в Сибирь сослали, а теперь — за побег оттуда — наверное, второй раз сошлют и плетьми накажут.
— Да, вот это истинное несчастье! Если бы у меня, не дай бог, сын был разбойник, так я, пожалуй, не пережила бы этого! Попросила бы у бога прощенья и повесилась бы или в Неман кинулась от стыда и горя… А у тебя что за беда? Бабу чужую, безвестную из грязи вытащил и хотел из нее честную сделать! Глупый ты! Я с первого дня знала, чем это у вас кончится. Чертова дочь к своему батьке — черту воротилась. Известно, черт свои отродья любит и от себя их надолго не отпускает. Отпустит, а потом когтями в душу вцепится и к себе тянет, пока в пекло не утащит. Видно, такова господня воля, чтобы одни люди ему, а другие черту служили. Ты, Павлюк, богу служи, а про ту чертовку забудь! Чужая она тебе была — и чужой осталась. Пусть сгинет…
Авдотья не знала больше, что еще сказать, как еще утешать Павла. Она исчерпала все свои доводы, все способы вызвать его на разговор.
— Ну, — промолвила она после короткого молчания. — Как же это у вас вышло? Расскажи! Выговоришься — легче станет!
Не знала Авдотья, что есть человеческие души глубже всякого колодца, и когда в такую душу западет любовь, никакие бурные волны не выбросят ее оттуда, никакая горечь не заставит человека оскорбить свою любовь жалобами вслух. Нож пронзит его сердце, но с губ не сорвется слово осуждения, потому что жалость его к тому, на кого падет это слово, сильнее страданий. Хотя бы от его осуждения у виноватого и волос не упал с головы, — он осуждать его не станет. Пусть это слово облегчило бы боль сердца, — он его не произнесет и еще всякими способами, хотя бы ложью, заставит замолчать всех обвинителей. «Как, — говорит он себе, — позорить ту, на чью грудь склонялась моя голова, когда мне снился золотой сон моей жизни? Осуждать ту, которой я готов был сквозь огонь и воду, по каменистым дорогам, через пламень самого ада принести все блага, все счастье земное? Проклинать те дни и часы, когда нам пели деревья, для нас щебетали птицы, из всех истоков жизни били для нас целительные и сладостные ключи? Все это, быть может, был сон, мираж, и он развеялся, как легкий туман, промелькнул, как ослепительная молния, после которой мрак еще гуще, — но ничьей вины в этом нет, а если и есть, так я виноват во сто раз больше, чем та, кого осуждать я ни за что и ни перед кем не хочу и не могу».
Да, встречаются на свете такие натуры, но многоопытная Авдотья об этом не подозревала. Да и Павел никогда не задумывался над тем, какая у него натура, не знал, что именно такая. Он только чувствовал, что, если бы даже Авдотья была ему родной матерью, если бы его распинали на кресте, если бы все святые сошли с небес и приказали ему говорить, — он и тогда не сказал бы о Франке ничего дурного, не жаловался бы другим на нее и не искал бы мести.
— Вот я вам что скажу, кума, — начал он после долгого молчания. — Во всем виноват я, один только я. Первое — мало я от нее беса отгонял молитвой и увещаниями. А другое — когда я уже увидел, что у нее ветер в голове, и насчет этого лакея догадался, не надо было мне надолго уходить из дому… Чаще надо было ее наставлять и лучше за ней смотреть… Глаз не спускать, тогда она не пропала бы… Значит, это я ее сгубил!.. И себя сгубил, и ее… И не мне ее судить, а скорее она меня винить может…
Сначала Авдотья слушала его с жадным вниманием. Но чем дальше, тем больше росло ее удивление — у нее даже дух захватило и на миг отнялся язык. Наконец она сказала растерянно:
— Одурел! Совсем одурел!
Но Павел не обратил никакого внимания на ее слова.
— Одного только не пойму никак, — снова заговорил он очень медленно, в глубоком раздумье. — Как она могла клятву нарушить? А ведь, кажется, такая честная, никогда не соврет, не обманет ни за что! А клятвы не сдержала! Или на свете никакой правды нет и никому верить нельзя? Вот чего я понять не могу!
Встав с лавки, Авдотья полусмеясь, полусердито перебила его: