— Нет, видно, от тебя сегодня толку не добиться! Не стоит и говорить с тобой! Ложись-ка спать! Может, когда выспишься, господь тебе разум вернет. А я все ж таки у тебя заночую — жаль мне тебя, дурака. Оставь тебя одного, так ты еще, упаси бог, над собой что-нибудь сделаешь… Ведь спятил, совсем спятил!
Она перекрестилась, вполголоса прочитала короткую молитву и, подложив под голову свою ватную кофту, сняв башмаки, улеглась на лавке у стены, одетая, в юбке и теплом платке.
Авдотья скоро уснула и спала тихо, как ребенок, ее дыхания не было слышно. В темной избе тишину нарушали только звуки снаружи: жалобно кричали совы и филины на соснах над могилами, а за окошком в пустом огороде бормотал и плескался дождь; казалось, он ходит с места на место, потому что плеск слышался то дальше, то ближе, то у самой стены, то где-то у забора, где с сухим треском гнулись и ломались сучья и прошлогодние стебли. К этим слабым, но неумолчным звукам, врывавшимся в комнату, примешались вдруг новые:
— Во имя отца, и сына, и духа святого. Аминь. Отче наш, иже еси на небеси…
Этот шепот, проникнутый жаркой мольбой, звучал в углу у стены, но был так внятен, что наполнил собой окружающий мрак. Длился он недолго — ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать молитву, и ему вторили удары кулака в крепкую грудь.
— Боже, будь милостив к ней, грешной! Боже, будь милостив к ней, грешной!
Обычно Павел, трижды ударяя себя в грудь, кончал ежедневную молитву словами: «Боже, будь милостив ко мне, грешному». Но сейчас он заменил эти слова другими: «Будь милостив к ней, грешной» — и, повторяя их много раз, все горячее и все сильнее бил себя в грудь. Наконец он умолк и лежал так тихо, словно его и не было в хате.
На другое утро Авдотья, проснувшись чуть свет, увидела в открытую дверь Павла, занятого чем-то в сенях. Нагнувшись, он энергично двигал руками — должно быть, что-то месил или лепил.
Авдотья мигом вскочила и, подойдя к нему, увидела, что он действительно мешал мокрую глину с множеством наловленных речных стрекоз и лепил из этой смеси большие желтые шары. Авдотья хорошо знала, для чего они. Если их бросить в воду, шары расплываются, мертвые стрекозы усеивают воду, и на эту приманку собираются целые стаи рыб. Старуха удивилась:
— На тоню поедешь?
— А как же! Вода сегодня подходящая, — отозвался Павел.
Авдотья пошла растапливать печь. Сегодня Павел не мешал ей. Слепив еще несколько шаров, он присел к столу и отрезал себе от лежавшего на столе каравая изрядный ломоть хлеба. Вид у него был такой, как всегда. Только лицо осунулось, но этому Авдотья ничуть не удивлялась, зная, что он вот уже несколько дней не ел горячего и сильно тосковал.
Павел съел миску похлебки, которую она ему сварила, и, вскинув на спину мешок с глиняными шарами, взяв связку длинных удилищ, собрался уходить. До этой минуты он не сказал Авдотье ни одного слова, — казалось, он и не слышал ее болтовни, выражений сочувствия, перемежавшихся шутками и смехом. И только уже надев шапку, с мешком на спине и удочками на плече, подошел к ней:
— Спасибо вам, кума, за дружбу, за добрые слова… за все спасибо! Награди вас бог!
Он сказал это тихо, раздельно и, дружески кивнув старухе головой, протянул ей желтую от глины руку. Авдотью это умилило. Чувствительна она была не менее, чем болтлива, и ее легко было растрогать. Ее круглые черные глазки увлажнились и заморгали.
— Не за что, не за что! Ну, слава богу, что ты опамятовался!..
Когда Павел ушел, она выбежала за порог и некоторое время следила, как он спускается по тропке к реке. Босые ноги Авдотьи по щиколотку уходили в грязь, а рука, темная, почти как эта грязь, и морщинистая, с искривленными от работы пальцами, быстро крестила удалявшегося Павла. Она была старше Павла на двадцать лет, не раз носила его на руках, когда он был ребенком, а когда вырос, всегда хвалила за доброту и рассудительность и несколько раз крестила с ним вместе детей у односельчан. Никогда не анализируя своих чувств, она не отдавала себе отчета в этой сердечной привязанности к Павлу, точно так же как Павел, испытывая муки растоптанной любви и веры, не мог бы объяснить ни себе, ни другим своих переживаний. Такие чувства живут и в низших кругах человеческого общества, но здесь люди не выражают их вслух и не умеют назвать, поэтому в высших кругах воображают, что их здесь совсем нет.