Бонце снова дрожит, как в лихорадке. Он знает, что после защитника говорит обвинитель. Кто может знать, что он скажет! Бонце сам не помнил всех событий в своей жизни, — еще на
— Господа, — начинает обвинитель сухим, язвительным голосом — и обрывает.
— Господа, — начинает он опять, но уж более мягким голосом — и снова останавливается.
Наконец он говорит совсем мягким, идущим от сердца голосом:
— Господа! Он молчал, буду молчать и я!
И вдруг среди наступившей тишины раздается новый голос, мягкий и дрожащий:
— Бонце, сын мой Бонце, — звенит он, как! арфа…
— Дорогое дитя мое!
К сердцу Бонце подступают рыдания. Теперь он бы уже хотел раскрыть глаза, но слезы мешают ему.
Никогда еще он не испытывал такого нежного и грустного чувства… «Сын мой», «Бонце мой»… Он не слыхал этих слов с тех пор, как умерла его мать.
— Сын мой, — продолжает Верховный Судия, — ты все время терпел и молчал. На твоем теле нет живого места, везде раны, везде кровь, — в душе нет уголка, где не сочилась бы кровь… а ты молчал.
На том свете тебя не вознаградили за молчание. На то и земной мир, лживый и неправедный. Здесь же, в царстве справедливости, тебе воздадут должное.
Судьи не будут судить тебя, не изрекут тебе определенной награды. Возьми сам, чего хочешь. Тебе принадлежит все!
Бонце впервые поднимает глаза. Он поражен ослепительным блеском, разлитым кругом. Тут все горит, сверкает, отовсюду бьют потоки света, от стен, от предметов, от ангелов, от судей…
И он опускает усталые глаза долу.
— Это… серьезно? — спрашивает он растерянно.
— Разумеется! — убеждает его Верховный Судия. — Повторяю: все — твое, все принадлежит тебе! Выбирай все, что пожелаешь, ибо все, что тут блестит и сверкает, есть только отражение твоих скрытых добродетелей, отражение твоей души! Ты берешь у самого себя!
— Действительно? — спрашивает Бонце уже более твердым голосом.
— Разумеется! Разумеется! — отвечают ему со всех сторон.
— Ну, если так, — улыбаясь заявляет Бонце, — так я хочу иметь ежедневно утром горячую булку со свежим маслом!
Судьи и ангелы в смущении опустили глаза. Фискал расхохотался.
Тяжба
Ханинэ еле дотащил свою повозку до дому, запродал шкуру живодеру и стал подыскивать новую лошадь.
Ему и горя мало. Он уже привык к таким злоключениям, ибо покупал только таких лошадей, с которыми имел вечные пререкания, и постоянно должен был обращаться сперва к кнуту, как третейскому судье, а потом, по обыкновению, к живодеру.
Но всему бывает конец. Едва Ханинэ отпустил живодера, как глаза его закатились, голова запрокинулась, изо рта показалась пена, — с ним случился удар.
Жена и дети стараются спасти его, но он машет рукой, — чувствует, что наступил его конец.
Перед кончиной Ханинэ пришел в себя и объявил им, что кляча «зовет» его.
Особенного страха он не чувствует.
Ханинэ привык к тяжбам.
Проезжая мимо стога сена или по овсяному полю, он постоянно притворялся спящим, чтоб не мешать голодной лошади свернуть с дороги и подкормиться чужим добром. Дремота во время потравы не раз доводила его до суда, но он всегда как-нибудь да изворачивался.
Его побочным заработком было маклерство у адвокатов. Немножко он выведал у них, кое-что стороной узнал и понял он, что вся история выеденного яйца не стоит.
Пока суд да дело — он набирал пассажиров.
Когда суду надоела в конце-концов эта вечная история с засыпанием Ханинэ, а истец требовал убытков целый капитал, ему пришлось порядком-таки «посидеть», но зато он отдохнул на славу, и сын его должен был приучиться к его ремеслу. Жалко, положим, было оторвать его от хедера, но, как бы то ни было, с тяжбами Ханинэ свыкся, и нисколько уже не боялся их. С женой он и советоваться не желает, ибо что может понимать женщина? Но кладбищенскому носильщику он заявляет: «Я боюсь клячи, как прошлогоднего снега! Я заявлю отвод не хуже пьянчужки-адвоката. Жаль только, что не могу взять с собою на тот свет пассажиров. Дайте мне хоть кнут, — просит он, — без кнута я совсем как без руки».
В высшем Судилище наш Ханинэ, не долго раздумывая, заявляет отвод:
— Для клячи, — говорит он, — достаточно и гминного суда.
— Вот видишь, Ханинэ, — говорит председатель, — если бы ты спал поменьше по субботам и лучше бы слушал чтение священного писания в молельне, то знал бы, что и претензия животного подлежит суду синедриона.
— Э! — прерывает Ханинэ. — В молельне читали не библию, а «Алших»[56]! Я пришел не затем, чтоб выслушивать нравоучения. Отвод, признаюсь, я сделал только эффекта ради и отказываюсь от него.
Слово предоставляется кляче. Раздается горестное рыдание: