Читаем Хазарские сны полностью

Он оторвал меня от одиноких, но очень энергичных моих игр, и я, вынув из выкопанного прямо во дворе и оцементированного колодца (воду в него заливали из водовозки, поэтому, наверное, эти колодцы именовались у нас возвышенно «бассейнами») полную цибарку, побежал в дом за кружкою. Схватил кружку, вернулся, зачерпнул, подал и стал нетерпеливо ждать: чужак застал меня в тот момент, когда младшие братья мои, один еще совсем грудной, сладко спали в хате, а я был свободен от докучливой обязанности их няньки и сам с собою разыгрывал взятие и оборону мною же выстроенной из камней крепости. Один в трех лицах: и строитель Саркела, и его защитник, и его же, как Святослав, разрушитель. Азарт сражения еще бродил во мне, не выдохся, и я нетерпеливо перебирал ногами — когда же этот бродяга напьётся?

А он все не отрывал и не отрывал литровую оловянную кружку от своих губ. И не сказал бы, что пил запалённо, жадно: кадык его не сновал, а вот вода наша драгоценная двумя струйками расточительно стекала по его небритому подбородку и каплями срывалась в пыль. Я торопился, а он — наоборот. Никуда, к сожалению, не торопился, старался как можно дольше не расставаться с кружкою. У нас с ним были противоположные задачи: у меня — отделаться от него и побыстрее вернуться к захватывающим боевым действиям, у него — еще мал-мал постоять столбом.

Темные непроницаемые глаза пристально разглядывали меня из-за краёв кружки, левой рукой человек опирался на металлический посох, бадик, что острым концом, глубоко вошедшим в землю, тоже заякоривал, задерживал его в нашем пустом дворе.

Сейчас, задним числом, мне кажется, что человеку этому лет сорок. У него крупное, смуглое, правильное лицо, усеянное черными точками. Как будто порох въелся. Много позже такие же въевшиеся под кожу пороховинки я увидал и на большом, луноподобном лике Давида Кугультинова. Знал, что он отсиживал в своё время на норильских рудниках, спросил за рюмкою:

— Это, наверное, от взрыва метана?

— Да нет, — засмеялся мой старший и мудрый степной друг. — Это юношеские прыщи. Застарелые следы длительного вынужденного целомудрия…

И подарил мне роскошный, в коже — едва ли не человеческой — свой трехтомник, выпущенный к его юбилею на спонсорские деньги Норильского никелевого комбината. Вот на этой-то коже никаких каверн и изъянов — гладишь, как девичью грудь. У вчерашних и позавчерашних заключенных Норильсклага такой сейчас и в помине нету, так что, если и человеческая, то — кожа молодости. Видимо, из тех остатков, что была снята с них еще не задубевших, двадцатилетних, снята на этих же самых ныне успешно приватизированных всенародных стройках.

Но у человека, что заявился к нам нежданно-негаданно ясным летним деньком на пустынный двор, густая синяя сыпь на лице вряд ли являлась следами былого юношеского воздержания: иначе как же тогда объяснить мое раннее появление? — перед тем, как отправиться по принудительной путевке на послевоенное восстановление угольных шахт Донбасса, человек этот, если конечно, это действительно был он, успел уже зачать меня, грешного. Он родился в двадцать шестом, я теперь это точно знаю, я же родился в сорок седьмом. То есть, на двадцать первом году его жизни. Но это случилось уже без него.

Такие лица я видел иногда у калек, что жили в патронате для инвалидов Великой Отечественной войны, располагавшемся на околице нашего села, в дореволюционных постройках какого-то степного магната. В день получения пенсии калеки неукротимо двигались на своих колясках, у которых в качестве привода был один-единственный рычаг, каковой они остервенело рвали то на себя, то от себя — а второй им и без надобности, поскольку почти все они не только безногие, но еще и однорукие. Моторизованные двигались на колясках, обезноженные, безлошадные — просто мучительно и целеустремленно, выбитым сталинградским строем, елозили на собственных съеденных заскорузлых задницах, влекомые, как быки за ноздрю, великой, всепоглощающей жаждою: все туда же, к сельмагу, к кабарету, где звенела стеклом моя крестная мать, тогда еще совершенно юная и немятая, наливала им в граненые толстостенные стаканы, а потом еще и добавляла из дубовой бочки, ловко орудуя никелированным насосом, жигулевский «прицеп». И перегнувшись через прилавок, подавала все это страждущим, пропускаемым вперед даже самыми нетерпеливыми нашими никольскими мужиками, подавала, как лилипутам, вниз, в жадно воздетые — у кого в правую, а у кого и в левую…

Оттуда они двигались мимо нашей одинокой хаты до самого утра, оглашая ночную пугливую немоту таким яростным матом, вперемешку с разбойными песнопениями, как будто вновь шли на последний приступ, а не откатывались — с неизменными потерями — после него.

Калеки были в основном танкистами:

Три танкистаВыпили по триста,А четвертый…

— как они сообщали в разухабистой, на целый километр растянувшейся спевке, —

Дёрнул восемьсот…

В общем, насколько хватило пенсии.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже