Читаем Хазарские сны полностью

Бывая в Красном, я жил у бабы Мани, но и к Ельке, конечно, забегал частенько: ведь здесь обретался магнит — Толик. Но в отъединенную комнатку эту заходить опасался. Как-то не по себе было заглядывать за белую, наподобие простыни, занавеску. Душа не налегала. Пахло оттуда как-то не так, стоны иной раз оттуда раздавались, мне казалось, там проживает баба — Яга. Толик часто нырял, вызываемый бабкою — не скажу, что с большим удовольствием — старшая сестра его, старшеклассница, заглядывала, я же обходил занавеску боком.

И всё же я ее видел, я ее помню. Другое дело, что почти зажитая, вытершаяся дотла память об этом старушечьем лице никак не фокусировалась, не воплощалась в образе, что спокойно и строго смотрел на меня с полуистлевшей карточки…

Образ и образок — на коленях. Роясь в Толиковых фотографиях, я ведь искал в первую очередь именно мать, а не кого-либо другого, хотя бы слабый отголосок ее — чтоб она подала мне, сюда, голос, знак.

Она и подала — таким вот странным образом, скрывшись, словно застеснявшись в последний момент, за спины этих людей, в которых, особенно в махонькой девочке — мне так хочется этого — я угадываю что-то от неё. В какой-то миг мне показалось, что и она сама из-за чужих спин, как сквозь щелочку, дырочку в бархатных телесах театрального занавеса, взглянула на меня.

Изображение на бумаге, на картонке истлевает вместе с карточкой. И в нас, по мере нашего тления, распадается, если не мумифицируется, окружавший нас когда-то мир: сперва детства, а потом и самой жизни.

Сейчас я пытаюсь досочинить, как я мог увидеть её.

Вход в дом был с узенькой галерейки, тянувшейся вдоль него с деревянными столбиками-подпорками наподобие грузинских террас по внешней стороне. Заскакиваешь в сени, и надо сразу круто повернуть направо, в собственно дом. Потому что прямо, по ходу, за занавеской, и находилась та самая страшноватая комнатка. Шел дождь или еще какая нужда заставила меня — да просто мальчишеская прыть — влететь в сени на рысях, и я не смог вовремя затормозить и повернуть в горницу.

Так и влетел за занавес. За кулисы. Старуха с трудом приподнялась на подушках и сказала, прошамкала:

— Дай руку.

Я подумал, что она просит помочь ей подняться окончательно, и подал.

Она взяла мою маленькую смуглую, перепуганную ладошку и подержала её в своих подрагивающих костлявых изуродованных пальцах.

И глянула мне в самую душу, до дна доставая лампадными своими: если не ошибаюсь, на тот момент я был единственным ее правнуком.

…Или хрипло попросила из-за занавески воды, а рядом никого не оказалось и я, зачерпнув из цибарки на табурете полную металлическую, солдатскую кружку и далеко вытянув руку с нею, другой рукой робко раздвинул занавеску и с обмирающим сердцем шагнул: как мне показалось, прямо к собственной смерти в лапы.

Она же строго вскинула на меня лампадные свои.

Я недавно видел, как моя собственная внучка прощалась со своей прабабкой. Стояла, не шелохнувшись, в полутемной комнатке, где уже тяжело дышала смерть, сама бледнее умирающей. Комнатка и освещалась — её свечной бледностью…

Как же их всех слизало!..

* * *

…Настреляли они немного. Троцкий вообще больше думал — сидя на ремённом сапожном стульчике или прохаживаясь с «зауэром» за кожаным скрипучим плечом, нарезая круги вокруг палатки: сначала всё дальше в степь, а потом приближаясь и приближаясь с каждым концентрическим кругом. В этой обстановке провожатому выхваляться в собственной меткости тоже было не с руки. Дичи набили немного. Парень старательно — надо же убить хотя бы время — выскубил и выпотрошил её, уложив голышом рядком в тенёчке и прикрыв полынью. В последнее утро он попросил у Троцкого разрешения приготовить шулюн не на примусе, к которому изначально отнесся с большим интересом, как будто это была новая, неведомая ему ружейная марка, а на костре. Троцкий разрешил — мне, повторюсь, довелось сидеть в кресле, с которого Леонид Ильич Брежнев с деревянной вышки (разве что лифта на ней не было!) стрелял через окошко прикормленных тут же, под вышкой, кабанов в Завидове: степень старения власти определяется тягой ее к комфорту — даже в стрельбе.

— И впрямь вкуснее, — сказал, принюхиваясь к дымящейся ложке.

Выпили — даже отоспавшемуся за двое суток шоферу опять перепало.

— Дичь забери с собой. Домой, — велел поводырю Троцкий, когда грузились в «бьюик».

Все хрестоматийно: Лев Давидович вел себя так же, как Владимир Ильич — страсть к охоте у власти всегда облагорожена благотворительностью и даже состраданием: вот и Брежнев из Завидова рассылал куски, неотравленные, даже своим потенциальным врагам.

Машина взяла направление прямо на Святой Крест: шофер у Троцкого, возможно, был вместе с «бьюиком» реквизирован у здешних степных князей.

— Дальше тебе со мной не надо, — проронил Троцкий поводырю на одном из поворотов и велел притормозить.

Парень вышел: отсюда до Левокумки ему рукой подать, он и сам не хотел ехать дальше с вождем, да сказать не решался.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже