Беатриче целыми днями мечтала на пьяцце, наблюдая за метаморфозами облаков - этих рваных химер, размытых лиц или развеивавшихся, точно дым, драконов. Пока она ласкала сидевшую рядом Витторию, время текло, словно песок - то быстро, то медленно. Изредка к ним подходил Олимпио Кальветти и садился на выступ каменной кладки. Пристально глядя карими глазами на Беатриче, он охотно рассказывал о битве при Лепанто. Описывал невидимое из-за судов море, закрытый парусами горизонт, османские галеры с полумесяцами и огромными фонарями - одна краше другой. Вспоминал щелканье мушкетов, посвистывание стрел, выстрелы аркебуз, удары дротиков и крики, взмывавшие в черное от дыма небо; вспоминал, как турки взлетали на воздух между вымпелами и флагами, а затем падали на реи, ломая себе поясницы, и четки их кишок цеплялись за такелаж. Весла превращались в гигантские скрестившиеся гребни, куда, словно вши, попадали в ловушку люди: одних зажимало насмерть, другие барахтались из последних сил, лишь бы не утонуть. То на одном, то на другом судне разгоралась рукопашная схватка, борьба продолжалась даже в обагренных водах, а на флагманской галере дона Хуана Австрийского [56]сияла золотом над христианским флотом орифламма со Христом во славе. Славная выдалась бойня, рассказывал Олимпио: Али-паша [57]погиб, двадцать тысяч его воинов были убиты или взяты в плен, сто тридцать его судов достались победителям, а более сотни пошли ко дну. Он потрогал шрам на лбу и взглянул на Беатриче, которую битва при Лепанто вывела из забытья. Весь мир утопал в крови, Лепанто - не исключение, тут ничего не поделаешь, но Олимпио выжил в этом пекле, проявил храбрость, сумел защитить то, что нуждалось в защите. Он также рассказывал о медвежьей охоте, дуэлях, рассекреченных засадах, стычках с разбойниками, фантасмагорических видениях, небесных знамениях. Эти красочные картины прогоняли скуку, и перед глазами открывался кипучий мир - опасный, но бескрайний, как небо и видневшиеся вдали горы. Беатриче невольно подумалось, что рядом со своим мужем Плаутилла смотрелась бледновато.
Лето и впрямь было босоногим, и подошвы Беатриче познали новую ласку прохладного камня, гладкого в галереях и на ступенях, шершавого и зернистого, как песок, на крепостных стенах. Приходилось остерегаться занозистых и коварных досок - на каждом шагу подгибать пальцы, балансировать на изогнутых ступнях, бегло отталкиваясь от пола пяткой: тогда Беатриче казалась себе почти невесомой, и юбки от каймы до пояса колыхались волной. Еще насущнее была потребность в платьях, ведь все они теперь превратились в лохмотья, а о замене не могло быть и речи. Но, что гораздо хуже, после отъезда дона Франческо исчезли казакины, нижние юбки и вытканная цветками граната длинная накидка из черного шелка. Беатриче бесконечно страдала от этих лишений, мечтала о брошках, подгонках, надушенных перчатках, расшитых жемчугом бархатных корсажах, рукавах с маленькими плоеными запястьями, полупрозрачных вуалях на широких горизонтальных декольте, коралловых четках, домашних туфлях из сирийской парчи. Беатриче даже обижалась, когда Лукреция замечала ей, что их окружает одна прислуга - для кого тут, прости Господи, наряжаться?
Беатриче не знала (вернее, знала слишком хорошо), но отвечала, что хочет наряжаться для себя самой, и цепляла индийскую пряжку на расползавшуюся серую шелковую робу с распустившимся венчиком просторных юбок и корсетной пластинкой на животе. Она еще никогда не заботилась так о своей внешности, ну а волосы стали для нее неисчерпаемым полем экспериментов. Беатриче заплетала обычные, тонкие и толстые косы для различных видов завивки, плоила букли или сооружала шиньоны в виде з'aмков, разделяла волосы на долины и леса, спускала их рекой до пояса, скручивала в выгнутые дугой золотые канаты, вплетала в пряди жемчужины из своего ожерелья, подвешивала индийскую пряжку к спущенному на висок начесу. За этими играми время пролетало незаметно. Как-то утром она пришла к Лукреции, уложив волосы тяжелыми завитками, из-за чего лицо казалось вытянутым.
Мачеха ошеломленно уставилась:
Лукреция перекрестилась, и Беатриче со смехом убежала. Она редко бывала такой веселой, ощущая в себе тревогу, подспудное волнение - возможно, предвкушение. Пару раз она беспричинно плакала лишь потому, что в сумерках горы приобретали печальный оттенок былых глициний, с давним запахом из детства.
Хотелось, чтобы ей говорили об этом постоянно, твердили, пылко уверяли - с патетическим восторгом, восхищенным взором и дрожащими руками.