Можно подумать, двор маслоцеха в Вилюйском улусе (автор романа «Что делать?» отбывал ссылку в тех местах) отрадней для предсмертного взгляда, чем внутренность склепа. Или что выстрелить в собственную голову из ружья легче, чем достать кинжалом до сердца – тоже своего, увы.
Все одно смерть от своей руки –
Это «мы» здесь – не риторический прием. Не хочу, не могу, наконец – не желаю говорить за всех. Оставим каждому местоимение его. Мы – в данном тексте означает: мы с Каем. Разумеется, вы знаете, кто это: герой – нет, не сказки Андерсена, а самого знаменитого силлогизма. Простого категорического, – однако наша с ним общность не так проста. В принципе, она требует для глаголов не множественного, а двойственного числа – а его теперь в русском языке ищи-свищи. Не я тут виноват.
Кроме того, мы не равны по статусу. Меньшая посылка того силлогизма давно сделалась аксиомой, так что Кай – человек несомненный. А что я тоже отчасти человек – только моя, заинтересованного лица, гипотеза. (Доказываемая лишь вероятностью – довольно, впрочем, высокой, – что и я, как он, смертен. Хотя он если и смертен, то не как я. Не первое столетие.) Есть разница?
А зато нас, может быть, не двое, а трое. Кто-то же когда-то кому-то клялся: где ты, Кай, там и я, Кайя.
Если на то пошло, риторический прием здесь – «вы».
А – порвать билет, отказаться от
Самоубийца падает с лестницы Ламарка и становится, разбившись, диким растением. Кустом. Немым, неподвижным. Но по-прежнему способным чувствовать отчаяние, запах, тяжесть и боль. А на него всю вечность напролет с черного твердого неба пикируют гарпии (огромные такие грифы с женскими железными грудями, с женскими железными лицами) – и, ломая на нем ветку за веткой, рвут с него листья, и жрут, и обдают его жидким пометом, невыносимо зловонным.
(Это же самое привиделось однажды Некрасову. Верней, передалось через систему литературных зеркал – исключительно четко:
Никогда больше не дотронуться. И даже издали не увидеться больше никогда, никогда – ни даже на Страшном суде: