— Фомич, товарищи, дайте сказать, накажите, не убивайте, дайте возможность исправиться, виноват…
— А на мою думку, Тхориков был фальшивым коммунистом, товарищи, — спокойно заявил Петро Гусаков. — Знаю я его смолоду как двуличного человека, и в комсомоле он был кляузником. Брехал в заявлениях без подписи на честных работников, и в Червонное писал, и в Сумы, а как выходил на трибуну, тех же, на кого клепал, и восхвалял.
— Ложь, ложь? — запротестовал Тхориков. А Гусаков тряхнув головой, повернулся к Фомичу и все так же спокойно продолжал:
— Он думает, я забыл его уговоры — ховаться у батьки под полом, пока придут наши. Батька подтвердит это.
— Довольно, — сказал Фомич. — Вопрос ясен. Ставлю на голосование.
Решением партийного собрания Тхориков был исключен из партии как трус и шкурник, с отстранением от командования группой и переводом в рядовые.
По второму вопросу доложил сам Фомич.
— Райком решился, товарищи, на крайность. Чтобы спасти отряд от разгрома, мы вынуждены оставить все тяжелое вооружение, всех коней, все обременяющее нас имущество и налегке, пользуясь Чуйковскими болотами, отманеврировать к брянским партизанам. Нужно объяснить всем, что при первом же благоприятном случае мы вернемся сюда и заберем оставленное вооружение. А сейчас медлить нельзя. Я требую, чтобы весь отряд был готовым к походу через час…
Закрыв собрание, Фомич сказал:
— Знаю, товарищи коммунисты, — бойцы и командный состав любят и дорожат боевой техникой, нелегко им расстаться с ней. Поэтому долгом каждого коммуниста будет показать образец партийной сознательности и дисциплины.
Я собрал своих командиров и объявил им решение райкома.
— А как же с тяжелыми пулеметами, с боеприпасами? — спросил Буянов.
— С санчастью как? Ведь у нас раненые, нетранспортабельных двое есть, — заявила сбои требования Нина.
— Решено взять с собою только самое необходимое, — ответил я. — Ни одного коня, все пойдут пешком, А раненых понесем на носилках.
— Мы не можем решиться на это. Надо спросить бойцов. Они любят боевую технику, они ее в боях добыли, — упрямо настаивал Инчин.
— Решение окончательное и обсуждению не подлежит! — твердо заявил Фомич, показавшийся в это время. — Кроме того, товарищи, — продолжал он, — по совести говоря, кто поручится, что, потеряв в возможном бою половину людей, мы не бросим эту технику завтра? Наконец, отход отряда с тяжелым вооружением по болотистому лесу скует нас и даже погубит, — высказал он мысль, которая в тайниках души тревожила и меня.
Подавляя в себе боль, мои командиры приступили к выполнению этого непомерно тяжелого для них решения.
— Хоть бы легкие минометы завьючить, товарищ капитан: и седла есть, и мин штук семьсот — сгодятся в походе, — молил, не отставая от меня, Юферов.
— Да ты пойми, — внушал ему Лесненко, — сквозь игольное ушко лезть придется, а ты — минометы завьючить! Кони заржут, — всех нас выдадут, а то в болоте увязнут. Да и кормить их чем будешь?
Юферов ушел, появился Колосов. Этот просил разрешения завьючить станковые пулеметы…
С болью в сердце, страдая за всех и каждого, я отвечал отказом на такие просьбы. И вот — отнятое у врага и восстановленное неутомимым трудом сотен безымянных людей вооружение партизаны закапывали в сырую землю, заваливали хворостом, топили в болоте.
Юферов опустил в болотную жижу стволы и опорные плиты минометов, но Ромашкин не мог поступить так со своими пушками: он укрыл их хворостом и только замки собственноручно закопал под корневищами деревьев.
Тоскливо и осиротело глядел он на разоренную батарею, на весь ее парк, разбросанный по лесной поляне.
— Сколько огня по фашистам дали бы четыре пушки и восемь минометов, товарищ капитан! Ведь это же дивизион артиллерии, — вздыхая, говорил Ромашкин. — Ох! Прощай, боевая слава эсманцев!..
Надежно спрятав в лесной чаще чемоданы с личными вещами, минометные лотки, седла и пулеметные ленты, мы перекинули через плечо по двести патронов в холщовых патронташах, сшитых на комбинате работницами, и пошли вслед за другими. Боевые кони наши столпилась на зеленеющей просеке вокруг покинутых возов… Расставаясь со своим Орликом, Баранников приникал головой к его золотистой гриве, обнимал гибкую, лоснящуюся шею, а верный конь беспокойно переступал своими стройными ногами, косил черным, с молочным белком, глазом и тихо, тоскливо ржал, недоумевая, почему же он не оседлан, не подпряжен и куда уходит растянувшаяся колонна?
Мы оставляли груды ящиков. Из них партизаны вынимали снаряды, мины, цинки с патронами, — но разве можно спрятать за один час несколько тысяч снарядов, мин, сотни тысяч патронов?
— Эх, да тра-ахнуть бы всем этим по мадьяришкам! — вздохнул тяжело и громко Инчин.
— А потом что? — спросил политрук Лесненко.
— Ну, тогда уже голяками и удирать, если уж в самом деле непосильно будет…
«И куда мы, голодранцы, теперь годимся? Куда идем?» — спрашивал себя Баранников, лаская Орлика.
— А вот гармошки да баяны для какого биса оставили? — возмущался Сачко. — Чем душу отвести, как вылезем на сухое место?