– Аркадий Владимирович! А вы в Париже когда-нибудь были? – Заглядывает в глаза, как дворняжка, как будто заранее в чем-то виновата, и заранее готова к недовольному пинку, виляет маленькой душой, припадает на слабые лапы, и не надеясь понравиться, и не смея на это надеяться. И потом, к чему тут Париж, я бы спросил – а какого черта, Аркадий Владимирович, вам от меня нужно? Зачем вы будете пластовать мое лицо ни за что ни про что? Что вы вообще себе позволяете?
– Грязный, душный город, битком набитый немцами и японцами. К тому же француженки кривоноги и скверно пахнут.
Мгновенно пригасла, даже съежилась испуганно, звенит неосторожной ложечкой по краю чашки и пугается еще больше, до бледности, до обморока, до дурноты. В сущности – некрасивая. В сущности – провинциальная. В сущности – я совершенно не знаю, что у нее внутри. И еще больше не знаю, что будет дальше.
Первая операция прошла удачно, но с ринопластикой, впервые в хрипуновской практике, что-то получилось не так, видимо, он слишком поторопился или чересчур переволновался, но отеки сходили тяжело, Анна безропотно мучилась от тихой непрерывной боли, и как-то само собой вышло, что Хрипунов привез ее из клиники не в общежитие, а к себе, в квартиру на Аэропорте, огромную и необжитую, как вокзал. Так быстрее пройдет реабилитация, Аня, потому что нос, к сожалению, придется делать еще раз. Результат меня, честно говоря, не вполне устраивает. Точнее, не устраивает вполне. Она снова не возразила, опухшая, черно-желтая, с громадными кровоподтеками под измученными глазами. Про супермодельное супербудущее они больше не говорили, – в сущности, Хрипунов кромсал ее, как вивисектор, как в детстве резал дяди Сашины трупы, не спрашивая, не ожидая возражений.
Импланты в области подбородка. Лазерная шлифовка – шесть процедур. Восстановительный период четыре недели. Миостимуляция – пятнадцать сеансов. Месяц перерыва. Мезотерапия – десять, нет, двенадцать инъекций. Три недели на ожидаемый результат. Стволовые клетки. А теперь еще разочек сделаем рентген. Две недели. Еще одна операция, третья. Они жили в одной квартире, как несуществующие соседи, в клинике Хрипунов лаконично сказал – моя племянница, а мог бы и вообще ничего не объяснять, каждый день он уезжал на работу, возвращался, она выходила к дверям, скособочив голову от радостного смущения, и он, не раздевшись, не опомнившись, прощупывал ее лицо холодными, жадными пальцами сумасшедшего слепца, проминал, как будто хотел вылепить заново, как будто что-то мог изменить. Потом переводил дух и коротко распоряжался – селен больше не пить. С завтрашнего дня – двухнедельный курс энтеросгеля. Она опускала глаза, послушно кивала, и каждый раз Хрипунову казалось, что он забыл сделать что-то очень важное. Сделать или сказать.
Однажды утром он проснулся от отвратительного запаха, тошнотворно-сладкого, знакомого, было часов пять – рано даже для него, для первой чашки кофе, первой сигареты, он любил бывать по утрам один, да, собственно, он всегда и был один: Анна, бросившая институт (давай выбирать, девочка, – или одно или другое), вставала не раньше одиннадцати, экономка приходила в десять, все жили в разных измерениях. Каждый – в своем. Пахло все сильнее, и Хрипунов нехотя вылез из постели. Упражнения для кистей рук. Десять, девять, восемь… Ледяной душ. Лезвие с тихим хрустом ползет по щеке, сизоватой, худой – по-хорошему при такой щетине бриться надо два раза в день, но лень. Хоть что-то могу я в жизни делать неправильно? «Crave» воткнул в лицо миллион цитрусовых иголок. Но чем это воняет в доме, черт возьми?
На темной предрассветной кухне сидела Анна, в лиловом табачном нимбе, на столе – две тарелки с манной кашей, крутой и круглой, как коленка привокзальной буфетчицы, две дымящиеся чашки с чаем, маленькая заполошная свечка, заплакавшая синее блюдце. Хрипунов взял свою порцию, вывалил в мусорное ведро, отобрал у Анны сигарету, отправил туда же, сел напротив, жадно, обжигаясь, закурил.
– Ненавижу манную кашу. С детства.
Она помолчала, собираясь с силами, а потом виновато сказала:
– Сегодня полгода, как мы знакомы.
Хрипунов поднял глаза от пепельницы – те же джинсики, тот же свитерок, даже хвост стянут той же аптечной резинкой, только волосы стали лучше, налились живым рыжеватым блеском, да за окном летит на фонарный свет мартовский снег, жалкий, грязноватый, сиротский. Полгода. Он встал и в первый раз за все это время обнял ее, прижал к себе, головой к животу, как маленькую, пробормотал успокоительно, чувствуя, как прыгают под ладонью острые плечи, – прости меня, ребенок, я, правда, не хотел, ну прости, потерпи еще самую малость…