Анна поправила на плече бретельку, которая, если честно, никуда не собиралась скользить, и спросила – а можно мороженого? Робко спросила, ни на что не надеясь. Просто так. И Хрипунов подумал: а собственно, почему? Какая теперь разница? Пусть ест свое несчастное мороженое, в конце концов он вообще слишком много ей запрещал: резко двигаться – швы, курить – кожа, капризничать – без комментариев, есть сладкое и жирное – мне плевать на твою фигуру, но девушка с сальными валиками на талии вряд ли добьется чего-нибудь в жизни, даже если у нее будет самое прекрасное в мире лицо. И настоятельно прошу, не болтайся одна по улицам; если тебе куда-нибудь надо – я пришлю машину с водителем. Да потому, что я лучше тебя знаю, что тебе нужно. Понимаешь? Луч-ше!
В конце концов, он в жизни не заботился так ни об одном существе – ни о живом, ни о мертвом. Теперь в этой заботе не было ни малейшего смысла. Через десять дней они расстанутся, и это достаточный срок, чтобы она как следует отдохнула, а он решил, как спихнуть ее такую –
– Мороженое? Ну что ж, по-моему, ты его заслужила.
Официант, сдержанно мерцая, нес на подносе матовую вазочку, набитую подмякающими разноцветными шарами. Сверху сложносочиненная конструкция была обильно декорирована вафельными трубочками, блямбами взбитых сливок, свежей малиной, шоколадом и даже совсем уже несъедобным махоньким зонтиком из папиросной бумаги – такими клиентов обычно отвлекают от сомнительного качества очередного коктейля. Хрипунов недовольно поморщился: мало того, что, по его мнению, есть такую приторную дрянь было невозможно в принципе, эту конкретную приторную дрянь есть было еще и откровенно неудобно. В самом банальном конструкторском смысле. Совершенно не эргономичная еда.
Но Анна, завидев праздничное десертное шествие, по-детски просияла и вдруг – впервые на хрипуновской памяти – улыбнулась необыкновенной, яркой, совершенно не соответствующей такому ничтожному и идиотскому, в сущности, поводу улыбкой. Улыбка была быстрой, почти мгновенной, как галька, летящая в речную ребристую воду, но тень этой секундной улыбки, легко скользя по ее лицу, вдруг начала наполнять мир торжественным, неторопливым, грозным смыслом. Тем самым. Да, точно, тем самым.
Хрипунов, пытаясь пристроить к краю пепельницы непослушную, немеющую, словно парализованную руку с тонко, страшно и беззвучно дымящимся окурком, завороженно смотрел на чуть изогнутую верхнюю губу, подернутые пушистым светом высокие скулы и крошечную, не предусмотренную никакими операциями ямочку в углу сияющего рта. Это было оно. ЛИЦО. То самое лицо из кошмара – лицо, которое мучило и преследовало его всю жизнь.
Было абсолютно, немыслимо, оглушительно тихо. Хрипунов, чувствуя, как сжимает его со всех сторон густой стеклянистый безмолвный воздух, зачем-то машинально взглянул на часы – двадцать один час пять минут. Анна, хотел позвать он, но не сумел, и только простонал мысленно: Ааааа… Но она все равно почувствовала, и, все еще (на самых кончиках ресниц) удерживая тающую, плывущую улыбку, медленно, словно в аквариуме, повернула голову и заглянула Хрипунову прямо в глаза – своими огромными, неподвижными, ярко-бледными, полупрозрачными глазищами. И вдруг все кругом – все-все-все – разом сложилось волшебным и счастливым образом: так складывается пазл, так собираются цветные стекляшки в картонной обтрепанной трубке и, отразившись в трех зеркальных гранях, вдруг наполняют распахнутый глаз ребенка абсолютной, божественной, переливчатой гармонией. Мир был совершенно ясен, прост, он лежал на хрипуновской ладони – крошечный, влажный, разноцветный, пульсирующий, невероятно живой… Хрипунов медленно, страшно медленно – со скоростью мезозойских ледников – поднес к губам распахнутую ладонь и, уже ощущая губами близкое биение и нестерпимый жар, вдруг почувствовал, как откуда-то изнутри и одновременно как будто сбоку или даже сверху – да как же это? такое же просто физически невозможно! – на него, как в детстве, наплывает высокий, пронзительный, невыносимый МОЗГОВОЙ КРИК.