Орала толстая канадка, принявшая на бугристый, выпирающий из платья, багровый от загара загривок вазочку с мороженым. Обломки вафельных трубочек и махонький зонтик покоились на ее блондинистой, замысловато уложенной, глупой голове – бесстыдно и одновременно целомудренно, словно смешные трогательные вещицы (карамелька, помада, тампон), выпавшие на виду у всех из расстегнувшейся дамской сумочки. На пол-октавы ниже канадки голосил канадкин муж – крепкий старикан в мятом полотняном костюме, заточенный в тесный стул, из которого он мучительно и безуспешно пытался вырваться, чтобы расправиться с безруким официантом. Официант, пепельно-бледный, словно дорогая льняная скатерть, и весь обвешанный крупными, как чирьи, каплями пота, напротив, молчал, будто получил по лбу бетонной стеной, и никаких попыток спасти мороженое (или хотя бы канадку) не делал. А только таращил потрясенную физиономию на Анну, громко, на весь ресторан, ахнувшую от жалости, неожиданности и испуга.
Хрипунов крепко тряхнул шумящей головой, отгоняя медленно уползающий морок, и воткнул наконец сигарету в пепельницу. Часы на его запястье равнодушно показывали двадцать один час пять минут – только секундная стрелка тряслась на пару миллиметров восточнее прежнего направления. Надо же – целая жизнь прошла незамеченной. Целая жизнь… Анна все разглядывала погибший десерт, прижав к груди маленькую ладошку и сочувственно, как белка, цокая языком. А из дальнего угла ресторана уже несся, рискованно наклоняясь на поворотах, юркий метрдотель, ухитряясь одновременно метать в остолбенелого подчиненного далекие, рокочущие молнии и сладко улыбаться любопытно тянущим шеи курортникам, которым любое происшествие, будь то рухнувшая тарелка или тройное самоубийство из ревности, – всего-навсего дополнительная острая приправа к поднадоевшей ресторанной стряпне.
Мир вновь распался на равнодушные, несовершенные части. Хрипунов бросил на стол пару купюр, осторожно, двумя пальцами – как стрекозины крылья – взял горячее запястье своей оставшейся без сладкого жертвы и молча повел ее из ресторана.
Год прошел со смерти младшей жены ибн Саббаха, и рикк на двери его дома высох, стал легким, как вдох, и по ночам тоненько жалобно выл от ветра и одиночества. К тому времени власть ибн Саббаха стала едва выносимой для него самого. Империя ассасинов поглотила едва ли не всю Персию и теперь медленно переваривала добычу, отдуваясь, мучаясь изжогой и лениво раздумывая о новой, грядущей охоте. Хасан сам не знал, сколько у него крепостей, но каждая была практически идеально неприступной. Его обожали те, кто боялся, и боялись те, кто обожал. Подрастал скот, множились баснословные деньги, умирали сподвижники, гибли фидаины, и на их место приходили другие, такие же преданные и безмозглые.
А Хасан так и жил – совершенно один. И никто в Аламуте не знал, что Старец Горы ест и о чем думает. Мало-помалу крепость привыкала к ночному образу жизни: ибн Саббах окончательно усвоил повадки хищника, днем отлеживался в прохладной берлоге, выходил только в темноте и почти перестал разговаривать. Даже приказы отдавал исключительно взглядом, и тех, кто не умел поймать и верно истолковать этот взгляд, немедленно и жутко казнили.
И еще он все время бормотал, шелестел сухими старческими губами, прикрыв глаза и снуя пальцами по истертым четкам, и никто не осмеливался подойти поближе, чтобы понять, что шепчет Хасан ибн Саббах, какому богу молится. Прошли месяцы и месяцы, пока шелест не распался на отдельные слоги, на тихие безостановочные слова: Aдиля – справедливая, Aфрах – счастливая, Aхлям – мечтательная, Aхд – верная, Aйша – живая, Aлия – возвышенная, Аамаль – надежная, Aнвар – светящаяся, Aрибах – проницательная, Aридж – благоухающая, Aсия – помогающая слабым… Как будто истощенный ручей капал и капал на неподвижный камень, силясь пробиться на волю: Любаба, Ляма, Maдиха, Maйса, Maджида, Maнар, Maймуна, Mунира… мягкосердечная, прекрасная, достойная похвалы, горделивая, преславная, сияющая, благословенная, излучающая свет.
Никто не знал, что делать, а Хасан все перебирал нежнейшие женские имена, катал их старым горьким языком. Хулюк – вечность, Хадийя – подарок, Хана – счастье, Ханан – милосердие, Хайят – жизнь… И снова – Абир, Айша, Захрах, Рубаб, Тахира – едва ощутимый стонущий зов, почти детский, почти заклинающий. Хасан и не думал, что его услышат, пока как-то на рассвете не споткнулся на пороге собственного дома о двух съежившихся девчушек, невесть откуда взявшихся, прелестных, перепуганных настолько, что они даже плакать не могли, и только все пытались спрятаться, подлезть друг под друга, будто слепые кутята, которых решили утопить.