Кузмин писал о «блоказированной революции»[1193]
. Согласно формуле Белого, революция Блока была трансформацией его Прекрасной Дамы[1194]. Согласно самому Блоку, революция «сродни природе» (6/12). Как явление природы, а не культуры, революция наделяется самой высокой ценностью, какая только есть в мире Блока. «Один из основных мотивов всякой революции – мотив о возвращении к природе; этот мотив всегда перетолковывается ложно», – писал Блок (6/103). Но, приветствуя Октябрьский переворот статьей Интеллигенция и революция, полной сбывающихся апокалиптических чаяний, Блок дальше всего именно от природы:Что же задумано?
Переделать все
. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью (6/12).Лишь новая культура, еще сильнее старой в своем тотальном контроле, может сделать все это с человеческой природой – «ветхим Адамом», как говорили масоны и хлысты. Рационализм и ‘культурность’ большевистского проекта входили в неразрешимый конфликт с блоковской мистикой и поклонением природе; серебряный век был несовместим с веком железным, пришествие которого готовил. Троцкий, например, видел все это с подавляющей ясностью[1195]
. Блок не хотел признавать конфликта и потому оказывался один. Ему не сочувствовали даже те, кто совсем недавно разделял его увлечение сектами. «Блок для меня – это человек, живущий “в духе”, редчайшее явление. Мне так же неловко с ним, как с людьми из народа: сектантами, высшими натурами»[1196], – вспоминал Пришвин. Позднее свой комплимент очерку Блока Катилина Андрей Белый выразил теми же словами из Апокалипсиса: «Ты – в Духе» (6/504).КАТИЛИНА
Мистическая стихия, которую Блок видел в побеждающем большевизме, описана в Катилине
, очерке 1918 года с подзаголовком «Страница из истории мировой революции». Первоначально этот текст был прочитан как лекция в «Петроградской школе журнализма». Блок, однако, вскоре издал его отдельной брошюрой – один из двух таких случаев во всем его творчестве[1197] – и, более того, называл своей «любимой статьей» (6/503). Бекетова характеризовала очерк как «очень характерный для тогдашнего настроения поэта»[1198]. Андрей Белый ценил Катилину выше других статей Блока и видел в очерке связь с Двенадцатью[1199].В Катилине
Блок объявил себя «истинным врагом» филологов; и действительно, исследователи занимались этим очерком неохотно и с очевидным смущением. Впрочем, все писавшие о Катилине понимали, что эссе из древней истории было еще одной попыткой узнать русскую революцию, найти для нее понятную метафору. Согласно Максимову, Блок «создает собственный, исторически сомнительный миф о Катилине»[1200]. Минц выявляла здесь отзвуки полемики Блока с Мережковским[1201]. Все же советские исследователи аккуратно упоминали этот восторженный очерк о революции, хоть и римской, находя в Катилине «недописанную социальную трагедию»[1202]. Ученые иных ориентаций соглашались в оценке очерка как случайного и интересного лишь как спутник Двенадцати. Мочульский, для которого Блок – заблудший, но христианский поэт, относился к Катилине как к «полу-комическому недоразумению»[1203]. Аврил Пайман в своей двухтомной монографии о Блоке ограничивается пересказом Катилины, не рискуя в данном случае вдаваться в интерпретацию[1204]. Единственная известная мне работа, специально посвященная этому очерку, демонстрировала отклонение блоковского портрета от его римского оригинала[1205]. Иначе чувствовал значение Катилины Анатолий Якобсон. Он трактовал Катилину и Двенадцать как итоговые продукты «романтической идеологии», что в его понимании равнозначно культу силы и мистификации жизни. «Очерк Катилина есть чудовищная апология чудовищностей»[1206], – писал Якобсон. По его схеме, в Двенадцати личный блоковский миф завершался, в Катилине – отчуждался и саморазрушался. Якобсон не интересовался более конкретным описанием этого мифа и его связями с религиозной традицией.