— Ну, двадцать рублей тоже на полу не валяются, — возразил Никифор Кузьмич. — Вы не миллионер, Клавдия Максимовна, чтобы легко деньгами бросаться. Тут, я лично думаю, ваши неприятели двойной урон хотели вам нанести: двадцати рублей лишить и обманщицей выставить. И расчет у них был на то, что вы неправды перенести не сумеете — такой уж у вас характер — и наделаете, извините, глупостей. Хорошо еще, что не наделали.
— Уже.
— Что уже?
— Я же вам не все рассказала. В коридоре кассиршу поймала, ну, и…
— Прибили?
— Нет, припугнула.
— Ох, а я перепугался. Если б вы ее ударили, она в суд могла подать, а вам еще суда не хватало.
Говорил Никифор Кузьмич с полным доброжелательством, неподдельно переживал за Клавдию, и ей от сочувствия стало вроде бы полегче: все-таки рядом была живая, казалось, понимающая душа. Сегодня она не торопилась его выпроводить, и он, чувствуя это, неспешно пил чай со своим любимым зефиром и рассуждал:
— В том-то и беда, что зло рождает зло, а потом уже ни начала, ни конца не найдешь. Я лично не разделяю мнения Льва Толстого насчет непротивления злу насилием. Злу надо противиться. Но выявить и обезопасить зло нельзя одним злом, без добра и без любви.
— Это как же понимать? — спросила Клавдия. — Чтобы Ветохину разоблачить, я ей в любви должна объясниться?
— Острый у вас язык, Клавдия Максимовна. — Никифор Кузьмич покачал головой. — В любви объясняться не надо, но и стукать кассиршу головой об стенку тоже не следовало.
— Тут я с вами согласна, не следовало. Но — не удержалась.
— А ведь вы не злой человек.
— Для кого как, — усмехнулась Клавдия. — Плохо вы меня знаете, пыли от меня не видали.
— Не могу согласиться. Больше того, скажу, что вы сами себя плохо знаете.
— Даже так? — удивилась Клавдия.
— Вот так, — решительно подтвердил Никифор Кузьмич. — Должен вам сказать, что такое неведение насчет своей доброты вообще русскому человеку свойственно. На примере постараюсь вам доказать. Вот была большая и очень жестокая война. Каких только бесчинств на нашей земле не творили фашисты — жгли, грабили, вешали, насиловали — все было. И народ наш ожесточился. И в газетах, помните, и на плакатах были жестокие призывы: убей, отомсти! Вошли мы в Германию. Объявились и такие, что кинулись было и жечь и насиловать, но их быстро окоротили. Приказы были на этот счет строгие, они, конечно, роль сыграли. Но никакие, самые суровые приказы не возымели бы действия, если бы сами солдаты, огромным большинством своим, этим бесчинствам не воспрепятствовали. Собственными глазами видел, как мародерам били морду их же товарищи, как солдат, у которого семья погибла в оккупации, совал немецкому ребенку кусок сахару… Вы думаете, почему фашистам не удалось организовать партизанское движение, когда наши войска вошли в Германию? Народ у них не трусливый. Пространства маловато, это верно, но не только в пространстве дело. Суть еще и в том, что русский солдат даже в такой жестокой войне не убил в себе доброты, и эта его доброта помогла выявить и обезопасить фашистское зло. Так я понимаю.
Клавдия вспомнила военные дороги, солдат в батальоне — хороших ребят, открытых, смелых, от которых на войне, кажется, отлетело все мелкое и грязное, и вспомнились они ей сейчас высветленные расстоянием.
— Может, вы и правы, — сказала она Никифору Кузьмичу, — наверное, не стоило из-за этой Ветохиной психовать.
Получив заключение экспертизы, Хабаров вызвал к себе Клавдию, Ветохину и бухгалтера.
— Садитесь, — пригласил начальник. Достал из стола бумагу и прочитал: — «…Подпись от имени К. М. Барановой исполнена не Барановой, а другим лицом с подражанием подлинным подписям». — Помолчал, глядя на собравшихся, добавил: — Не сошлось. Что отсюда следует? — И сам ответил: — Отсюда следует, что кассир Ветохина сейчас пойдет и выдаст К. М. Барановой двадцать рублей, которые по недоразумению с нее удержала. А бухгалтер Шумейко разберется, как это могло случиться, и мне доложит. Все, можете идти.
Конторские притихли. Что и как докладывал бухгалтер Хабарову, Клавдия не знала, только на доске объявлений вскоре увидела приказ, в котором кассирше Ветохиной за невнимательность объявлялся выговор.
Клавдию вроде бы оставили в покое, даже сторонились ее и разговаривали только по делу. Это ее не очень тревожило: дружбы с конторскими она не искала.
Прошло две недели. Клавдия дежурила во вторую смену. Выдалось свободных полчаса, и она села на скамеечку возле дверей. Вечер был тихий, теплый. Густела синева над головой, а за перевалом еще догорала вечерняя заря.
Прозрачную тишину разрушил треск мотоцикла. Красная машина вылетела из-за поворота, вильнула на мостик через кювет и остановилась у скамьи. Хабаров сошел с мотоцикла и тяжело опустился рядом с Клавдией. Лицо у начальника было землисто-серое.
— Вам плохо? — Клавдия тревожно смотрела на него.
— Сердце что-то барахлит, — ответил Хабаров.
Клавдия побежала в контору, достала из аптечки валидол. Хабаров сунул таблетку под язык, закрыл глаза. Клавдия принесла полотенце, помахала над ним, отерла выступивший на лбу пот.