Я всегда ловил на себе пристальный взгляд его матери. Ее звали Дарьей, но все называли Доркой. Как будто она никуда больше не смотрела, как будто все время собиралась меня о чем-то спросить. Я даже приостанавливал работу, встречая этот взгляд, ожидая ее слов, но она так ничего и не говорила мне. Впервые я видел такую суровость во взгляде человека. Она не давала Павлу присесть, отдохнуть, всегда находила новую работу. Меня завораживала эта безостановочность, наверное, потому, что дома все было по-другому. Никто никогда не смотрел на меня так, никто никогда не заставлял работать, я всегда был сам по себе. А тут оказался в новом мире, в котором вообще не было свободы. Странно и интересно, как игра в быстрые шахматы. Нельзя отвлекаться.
Отдыхом были наши завтраки, обеды и ужины. Но они тоже проходили не так, как у нас дома, а чинно, с караваем выпеченного Доркой хлеба под холстиной, с нарезанием этого хлеба Павлом по очереди всем троим – матери, мне, себе – толстыми ломтями. Я никогда бы не подумал, что ужинать можно посоленным кислым молоком, налитым с квакающими звуками из кувшина в одну большую миску, стоящую посреди стола. Есть надо было ложкой, держа ее над хлебом, чтобы не капнуть под взглядом Дорки на скатерть. Мне это нравилось! И яичница на огромной сковородке по утрам, и картошка с салом в чугунке на обед, жидкая как суп и вместо супа. Я чувствовал себя рядом с Павлом маленьким солдатом. Нет, партизаном, пришедшим из лесу со своим командиром к его матери помочь по хозяйству и поесть после работы. Иногда я даже оставался у них ночевать. Мы с Павлом спали на чердаке, на сене, при распахнутой дверце, укрывшись толстыми ватными одеялами. Он рассказывал о самолетах, угадывая в ночной темноте по звуку их названия.
Потом он приехал к нам вечером на велосипеде. Мы все вместе сидели у нас за столом, и я чувствовал себя главным. Никто, кроме меня, конечно, этого не чувствовал. Засыпая, я слышал, что Павел с Зиной сидят на лавочке у палисадника и тихо разговаривают. Даже сейчас во время бессонницы мне помогает уснуть ощущение плывущего над дорогой воза с сеном. Тогда, слушая их неразличимые слова, я так уплыл в свои сны.
Потом они, конечно, поженились. Все счастливые семьи похожи друг на друга. Родился сын Леня. Потом Павел погиб в автомобильной аварии. Через много лет перед смертью мой отец попросил Зину похоронить его рядом с Павлом, в одной ограде. Я не знаю, чем, каким образом и в какой степени, но это похоже на то, как я выезжал из своей улицы и поворачивал на шоссе в сторону Липы.
Я все время вспоминаю тот луг над речкой и думаю, что мир стоит на огромных черепахах. Мы ехали на возу с сеном по одному из этих панцирей, на другом я почувствовал себя, когда на Манхэттене выглянул в окно тридцать пятого этажа, приподняв с трудом раму, и увидел внизу спину огромного живого существа. На третьем панцире я сидел в пустыне Иудейской, попросив водителя подождать, пока побуду один на гладком каменистом холме. Их много, этих холмов. И на берегу Енисея, и на Большом Ляховском острове в море Лаптевых, и там, где я не был и где никогда не буду. Я знаю, что их много. Но первой была черепаха, которая, приподняв свою голову из-под огромного панциря, смотрела вместе с нами над берегом Липы в ясное небо – туда, где вспыхнула на солнце неизбежность.
28
Настоящее время, если только существует, не успевает окраситься нашими чувствами и мыслями, которые улетают в прошлое и будущее, оно простое настоящее. Может, потому и неощутимое. Но прошлое обязательно метафорично.
Так вот, Холочье окрасило мою юность сполохами любви. Где-то за горизонтом сверкали и впивались в землю молнии, а я видел на небе лишь отсветы зарниц. Есть, есть в мире огонь до неба, есть пожар любви, но бесконечно далеко. А как же я здесь? Впервые ощутил я тесноту своей деревни. Мои чувства в ней не помещались. Как испугало меня в юности то, во что они превратились, проросшие, как картошка в подполье!
Наверное, прав был мой друг Витька, с которым мы говорили не только о космосе. О любви мы тоже говорили. Как настоящий мудрец, Витька сказал, что любовь видна только безответная. Взаимная незаметна. Как у Мовши с Мовшихой, подумал я тогда, но не сказал об этом Витьке, чтобы он не посмеялся надо мной.
Я вскоре убедился в правильности его слов.
29
Когда я играл на баяне, Наташа всегда плакала. Не сразу это заметив, я удивился такому постоянству. Как только я выходил на сцену и начинал играть, она начинала плакать. Неужели так проникновенно звучал полонез Огинского «Прощание с родиной»? Я старался не смотреть в зал, но перед глазами было ее лицо. Сейчас я могу вспоминать это с улыбкой, но тогда был ошеломлен. Шли домой с отцом после концерта, я сказал ему об этом, раздраженно сказал, как о притворстве. Отец пошутил: «Любит тебя». Слово «любит» оказалось назойливым и вспоминалось потом, как и ее мокрые глаза.