Бунин словно «закусил удила», что порой с ним случалось и без всякой видимой причины. Он начал перебирать имена людей, трагическая судьба которых была хорошо известна. Симонов сидел бледный, наклонив голову и лишь иногда по-военному коротко отвечая:
— Не могу знать.
Пантелеймонов был удручен таким началом события, которое было задумано как настоящий праздник — имя Симонова было в Париже овеяно ореолом славы, и это была несомненная честь — принимать его у себя дома. Адамович тщательно пережевывал колбасу. Вера Николаевна едва не плакала от досады.
Но всех выручила умница Тэффи, весьма, кстати, понравившаяся своим легким и добрым характером гостю из Москвы. Она рассказала какую-то уморительную историю, все расхохотались — и больше всех Иван Алексеевич.
Он поцеловал Надежде Александровне руку и тут же, с ее позволения рассказал, как однажды он закончил свое письмо к ней игривой фразой: «Целую ваши ручки и штучки-дрючки!»
— Дня через два получаю от Надежды Александровны ответное послание: «Если ручки хоть редко, но целуют мне, то штучки-дрючки уже лет пятьдесят никто не целовал!» Каково?
Все вновь развеселились, и вечер пошел как по маслу, тем более что жена Пантелеймонова принесла хорошую шведскую водку. Надежда Александровна взяла в руки гитару, и за столом воцарился доброжелательный дух.
Бунин, сидевший рядом с Симоновым, поднялся с рюмкой в руке:
— По старой русской традиции первый тост мы должны произнести в честь гостя. Но простит мне дорогой Константин Михайлович, коли этот тост прозвучит в честь народа, к которому все мы принадлежим. Выпьем за великий русский народ — народ-победитель! И еще — за полководческий талант Сталина![85]
…Они явно понравились друг другу и, встречаясь, каждый раз договаривались о новом свидании.
— Давайте завтра пообедаем! — предложил Симонов.
— Где? У нас разные рестораны — по финансовым возможностям.
У Симонова только что вышло во Франции две книги, и поэтому он мог быть щедрым:
— Там, где лучше кормят! — не без бравады провозгласил он.
Иван Алексеевич удивленно поднял брови:
— Однако!.. Тогда, быть может, в «Лаперузе»?
Через два дня согласно договоренности они сидели в сиявшем зеркалами, хрустальными люстрами и прочей роскошью «Лаперузе», расположившемся на набережной Сены. Обедали не спеша, смакуя дорогое вино и разговаривая с глазу на глаз (именно так они оба хотели) с полной откровенностью.
«Не знаю, то ли Бунин почувствовал, что мне хочется подтолкнуть его к возвращению на родину, то ли сам он тогда неотступно думал об этом, во всяком случае, где-то посреди обеда, который начался малосущественным разговором, Бунин вдруг заговорил о своем возвращении, — вспоминал Симонов. — Допускаю, что он ждал, что я сам заговорю на эту тему, и хотел предупредить меня.
Заговорив о возвращении, он сказал, что, конечно, очень хочется поехать…»
Но тут же добавил:
— Но не поздно ли? Я уже стар, из близких друзей остался один Телешов, да и тот, боюсь, как бы не помер, пока приеду. Боюсь почувствовать себя в пустоте… А заводить новых друзей в моем возрасте поздно. Может, и впрямь мне лучше любить вас, Россию — издали?.. А брать советский паспорт и не ехать — это не по мне. Ведь дело не в документах, а в моих чувствах…
— Нет, я не поеду, не поеду на старости лет… это было бы глупо с моей стороны… Нет, я не Куприн, я этого не сделаю. Но вы должны знать, что двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года я, написавший все, что я написал до этого, в том числе «Окаянные дни», я по отношению к России и к тем, кто ею нынче правит, навсегда вложил шпагу в ножны, независимо от того, как я поступаю сейчас, здесь ли я останусь или уеду.
«Вечером приезжал Симонов, приглашать на завтра на его вечер…Понравился своей искренностью, почти детскостью, — записала в дневник Вера Николаевна 11 августа. — Он уже в Верховном Совете, выбран от Смоленщины. Симоновское благополучие меня пугает. Самое большее, станет хорошим беллетристом. Он неверующий…Когда он рассказывал, что он имеет, какие возможности в смысле секретарей, стенографисток, то я думала о наших писателях и старших, и младших. У Зайцева нет машинки, у Зурова — минимума для нормальной жизни, у Яна — возможности поехать, полечить бронхит».
На следующий день — 12 августа, был «большой прием» в доме Бунина. Началось с того, что Симонов в очередной раз пригласил Ивана Алексеевича в ресторан.
— Нет, довольно, — решительно заявил тот. — Наоборот, пора мне вас пригласить к себе. Увы, наш быт теперь таков, что и гостя принять нет возможности.
Симонов попросил:
— А давайте, Иван Алексеевич, все сделаем на коллективных началах: ваша территория, мой провиант…
— Пожалуй, — охотно согласился Бунин.