Адамович даже если действительно хочет оставаться беспристрастным и говорить лишь «во имя истины», тем не менее заблуждается в главном — взгляды Бунина как раз в последние пятнадцать лет жизни во многом изменились. Почему Адамович вдруг решил, что Бунин должен перед ним распахнуть душу? И не мог он знать о письмах в канун войны в Москву Толстому и Телешову, не ведал, разумеется, о дневниковых записях в 1943-м и 1944 годах, в которых Иван Алексеевич высказал заветное — свои думы о возвращении домой, на родину. Что касается Адамовича, то — не забудем, он действительно был одним из самых близких людей к Бунину. Но даже от него были скрыты замыслы писателя.
Как же все-таки объяснить слова Бунина о «приглашениях на родину»? Все обстоит, видимо, просто. Материальное существование писателя и его жены в последние годы войны почти полностью зависело от заокеанских «благодетелей». И у Бунина наверняка имелись основания полагать: те, кто помогает ему в США, крайне заинтересованы в том, чтобы нобелевский лауреат оставался в рядах эмиграции.
Разве мы теперь вправе судить старого и ослабшего от голода человека за то, что таким образом он стимулировал эту помощь?
ГЛАВА XII
30 апреля 1945 года, выбрасывая в черноту южной весенней ночи огненные снопы искр, паровоз уносил в Париж облезлые вагоны третьего класса. В одном из полутемных купе, прижавшись друг к другу, тихо дремали супруги Бунины.
Накануне отъезда Иван Алексеевич провел в Ницце прощальный литературный вечер. В небольшом зале собрались только русские: обветшавшие, постаревшие и посеревшие за годы оккупации. Вспоминали тех, кто погиб от рук фашистов, от голода или старости: Мать Марию, Бальмонта, театрального критика Плещеева (сына известного поэта), писателя и крупного библиофила Михаила Осоргина, художника Константина Коровина, Павла Милюкова…
Но вот стремительно, неожиданно молодой летящей походкой на эстраду взошел Бунин. Протянув к публике руку с красивой крепкой кистью, он произнес чистым и сильным голосом:
Поэт сделал паузу. Он жадно вглядывался в лица, на которых время и жизнь оставили печать. Он знал многих — его знали все. Он был для них словно сияние ушедшего, светлого дня, который уже никогда не повторится и имя которому — молодость и Россия.
Он закончил. Аплодисментов не было. В зале люди плакали, и уже никто своих слез не стыдился.
Гром рукоплесканий раздался позже, когда Иван Алексеевич прочитал «Святителя», свой давний рассказ, написанный еще в двадцать четвертом году: «Только один Господь ведает меру неизреченной красоты русской души…»
Все это, через дрему, припоминал Иван Алексеевич. «В который раз переламывается моя жизнь!» — подумалось ему. И еще вспомнил чьи-то слова: «Настанет день, когда сердце должно или окаменеть, или разбиться!» Да, это про меня».
О чем бы ни думал, чем бы ни занимался, одна подспудная мысль не давала ему покоя. И началось это давно — Бунин тревожился за свои архивные бумаги, оставшиеся в Париже.
Когда летом сорокового года фашисты вошли в Париж, они при содействии предателей, возглавляемых неким Жеребковым, много ценных материалов похитили из Тургеневской библиотеки (основанной революционером Г. Лопатиным) и, выполняя план одного из гитлеровских главарей Розенберга, отправили их в Германию. Не тронули лишь то, что им показалось малоценным.
Среди счастливо уцелевшего были девять чемоданов Бунина, которые он, покидая Париж, оставил на сохранение в библиотеке. В начале августа сорок первого года оккупационные власти приказали очистить помещение Тургеневки.
Старая библиотекарша была озадачена: что делать с бумагами Бунина? Где-то она отыскала его адрес и написала в Грас: «Архив в опасности, принимайте меры!»
Иван Алексеевич всполошился: в этих чемоданах были его дневники, рукописи, корректура книг, большое количество писем к нему выдающихся деятелей. Но как можно что-то спасать в Париже, находясь за тридевять земель от него?