В октябре 1948 года он последний раз поднялся на сцену[94]
. Все, кто пришел на встречу, знали, что Бунин давно и тяжело болеет. Каково же было их удивление, когда они увидели его бодрым, с живой и яркой речью, великолепными законченными жестами и красивым сильным голосом — это чудо всех потрясло. Бунин едко и остроумно рассказывал о представителях «отечественного декаданса» (сваливая в одну кучу все «левые» течения в искусстве).— Кто из нас не помнит мошенников и хулиганов, называвших себя футуристами? гремел Бунин. — Зато сколько разговоров и печатных отзывов находили скандальные выходки Бурлюка, Крученых, Маяковского! При этом тот, кто позже по велению вождя стал «лучшим советским поэтом», всех превосходил грубостью и дерзостью. Что стоит его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная физиономия! Или его изысканные обращения к публике:
— Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь.
Вот так, ошеломляя публику грубостью и пристрастием ко всякой мерзости, все эти «левые» деятели от искусства добывали себе славу и деньги, которые они якобы презирали.
А как восторженно была принята вышедшая в Петербурге в четырнадцатом году книга главаря «левых» Маринетти — «Футуризм»! Я недавно специально отыскал ее в библиотеке и еще раз убедился: с каким садистским сладострастием эти самые «футуристы» разлагали культуру! Разлагали само общество, в котором, кстати, жили весьма недурно. Что из этого вышло, объяснять нужды нет…
Закончив с футуристами, Иван Алексеевич перешел к Толстому и Чехову. Он вспоминал о них с любовью, говорил о необходимости сохранять их традиции в русской литературе.
Книга «Воспоминания» была близка к завершению, и он словно знакомил собравшихся с ее еще не напечатанными страницами. Теперь мы можем сказать, что то высокомерие, с которым он отнесся к своему времени, порой справедливо, а порой неосновательно. Конечно, к искусству примазалось немало людей недобросовестных, бесталанных или откровенных шарлатанов. И когда Бунин разражается по их поводу гневными тирадами, спорить с ним не приходится. Но под огонь его критики порой попадали и художники талантливые, обладавшие ярким своеобразием, — Блок, Андрей Белый, Есенин…
Но все же Бунин торжествовал — и не без оснований. Многие из тех оценок, которые он дал, полностью оправдались. И поколения, явившиеся после него, могли согласиться с этими оценками почти без оговорок. Уже — в отличие от минувших времен — никто не сомневался, что Пушкин выше Бальмонта и Северянина, а Толстой несравним с Арцыбашевым или Боборыкиным (а ведь немало раздавалось когда-то крикливых голосов, утверждавших обратное!).
…Он уходил со сцены, как герои уходят из жизни — торжественно, ощущая себя триумфатором, под гром восторженных приветствий — в зале все аплодировали ему стоя.
Они приветствовали его честный и мужественный дар. Дар художника, ставшего последним представителем эпохи, которая не случайно называется классической. Как никто другой, он напомнил о связи времен, о необходимости бережно относиться к прошлому России, ее традициям, о роковом пренебрежении ими.
Эпилог
Свою последнюю дневниковую запись он сделал 2 мая 1953 года — почерк все еще твердый, но уже какой-то старчески заострившийся:
В два часа ночи с седьмого на восьмое ноября 1953 года Иван Алексеевич Бунин тихо скончался. На смятой простыне лежал много раз читанный том «Воскресения».
Верная подруга Вера Николаевна повязала шею покойного шарфиком.
— Я знаю, — произнесла она, — ему это было бы приятно. Ведь шарфик подарила…
И она назвала женское имя.
Отпевание было торжественным — в русской церкви на улице Дарю, при небывало громадном стечении народа. Многие плакали, словно прощались с самым близким человеком. Все газеты — и русские, и французские — поместили обширные некрологи.
Похороны были много позже — на восходе солнца, в очень морозный день 30 января 1954 года (до этого прах находился во временном склепе). Русское кладбище под Парижем Сент-Женевьев де Буа, словно поле, было заметено глубокими снегами — лишь кресты печально возносились к небу. После оттепели завернул резвый северный ветер. Он сковал колчи дорог, окаменил снег.
Солнце поднималось из-за дальнего леса, и снег все более розовел. Служба была простая и строгая, напоминающая фронтовое погребение, и звуки хорового пения быстро таяли в студеном воздухе.
Когда хор запел «молитву Господню» — «Отче наш», старый земляк Бунина — одноногий князь Голицын, опираясь на сильно сношенные костыли, опустился на единственное колено и, подняв к небу выцветшие слезящиеся глаза, стал подтягивать старческим надтреснутым голосом: