Через французское консульство получили письмо из Парижа — от Цетлин. Она взахлеб хвалилась своей новой жизнью. И вновь повторяла: ждем к себе, пока не пропали вы в этой ужасной России от голода, большевиков, тифа или ножа какого-нибудь экспроприатора.
— Ян, чего мы ждем? — решилась наконец сказать свою заветную мысль Вера Николаевна. — Давай уедем, скроемся на самое короткое время. — Тяжелые слезы катились из ее глаз.
Бунин молчал.
Вера Николаевна, взяв его руку и нежно ее поглаживая, говорила:
— Я прошу тебя… Я так устала от страха, от голода! Зима пройдет, и мы вернемся домой, в Россию.
Бунин не отвечал.
— Шполянский уезжает, Овсянико-Куликовский и Кондаков хлопочут о визе в Сербию, у Полонских уже есть виза, и они едут в Париж, Толстой давным-давно уехал, говорят, он сейчас в Париже, хорошо устроился, — убеждала Вера Николаевна. — Вчера ночью на Преображенской какие-то бандиты опять несколько интеллигентных семей вырезали. Почему ты молчишь?
Наконец он сказал:
— Если станет совсем невмоготу, я обещаю тебе, Вера, мы тогда уедем. Давай пока все-таки подождем! Я не хочу стать эмигрантом. Для меня в этом много унизительного. Я слишком русский, чтобы бежать со своей земли.
Она поняла, что спорить бесполезно. Лишь в ее дневнике появлялись новые записи:
«Известия о Махно: взяты Бердянск, Мелитополь и Александровск. Вырезывается вся интеллигенция» (14 октября).
«Вчера была у нас Ольга Леонардовна Книппер[1]
. Странное впечатление производит она: очень мила, приветлива, говорит умно, но чувствуется, что у нее за душой ничего нет, точно дом без фундамента, ни подвалов с хорошим вином, ни погребов с провизией тут не найдешь. Большевики к ним предупредительны, у нее поэтому не то отношение к ним, какое у всех нас… Шаляпин на «ты» с Троцким и Лениным, кутит с комиссарами. Луначарский приезжал в Художественный театр и говорил речь — «очень красивую, но бессодержательную, он необыкновенный оратор».«Электричества опять нет» (10 ноября).
«Ян сказал с большой грустью: «Бедные наши, едва ли они переживут эту зиму. Неужели мы так с ними и не увидимся? Я не верю в это» (13 ноября).
«Немцы отказались подписать мирный договор. Во Франции мобилизация, это грозит большими осложнениями. О немецкой ориентации слухи все упорнее и упорнее.
В Ростове напечатано в газетах, что на днях будет опубликован акт исторической важности. Деникин — Верховный правитель, а Врангель — Главнокомандующий.
Колчак второй раз разбит (слухи)…» (11 декабря).
«Уже декабрь (по старому стилю — 2, по новому — 15 декабря. —
Дома — значит в России.
В эти же дни «группа ученых и литераторов» в очередной раз направилась к французскому консулу по фамилии Готье.
Консул обожал Россию, изучал ее историю по Леклерку. читал в подлинниках Толстого, Тургенева и Бунина (который ему очень нравился) и гордился тем, что знал наизусть кое-что из Пушкина.
Литераторы и ученые вновь прослушали отрывок из «Евгения Онегина» «Мой дядя самых честных правил…», после чего насели на Готье и наконец уломали. Но — с условиями:
— предъявить паспорта, справки о прививках, а также расписки, что в случае кораблекрушения утонувшие никаких претензий к французскому правительству иметь не будут.
За эти документы было обещано:
— бесплатно доставить по воде литераторов вместе с учеными до Константинополя и выдать по одному литру ординарного красного вина на душу.
Из Парижа от Толстого пришли сердечные письма:
«Мне было очень тяжело тогда (в апреле) расставаться с Вами. Час был тяжелый. Но тогда точно ветер подхватил нас, и опомнились мы нескоро, уже на пароходе. Что было перетерплено — не рассказать. Спали мы с детьми в сыром трюме рядом с тифозными, и по нас ползали вши. Два месяца сидели на собачьем острову в Мраморном море. Место было красивое, но денег не было. Три недели ехали мы (потом) в каюте, которая каждый день затоплялась водой из солдатской портомойни, но зато все это искупилось пребыванием здесь (во Франции). Здесь так хорошо, что было бы совсем хорошо, если бы не сознание, что родные наши и друзья в это время там мучаются».
В другом письме он сообщал: