Но летом 1922 года свершилось главное — Бунин вновь обрел поэтический голос. Как между двумя полюсами электрического тока возникает вольтова дуга, способная расплавить камень, так острейшая ностальгия, соприкоснувшись с художественным потенциалом писателя, дала ему удивительной силы творческий накал.
Стихотворение помечено 25 июля. Так оно датируется во всех бунинских сборниках. Но не старый ли стиль имел в виду автор? Очень может быть, и правильнее, возможно, датировать его седьмым июля — днем приезда в Амбуаз, а чужой наемный дом — шато Нуарэ. Тем более что 25 июня Иван Алексеевич находился в Парижа и по его собственному признанию, здесь «почти никогда ничего художественного не писал». Но это — между прочим.
Придерживаясь бунинской датировки, отметим, что 26 июля он пишет «Морфей» («Прекрасен твой венок из огненного мака»), 22 августа «Сириус» («Где ты, звезда моя заветная, венец небесной красоты?») и «О, слез невыплаканных яд! О, тщетной ненависти пламень!», через два дня сразу три стихотворения. Это «Душа навеки лишена Былых надежд, любви и веры», «Зачем пленяет старая могила Блаженными мечтами о былом?» и «В полночный час я встану…».
Эти последние дни августа двадцать второго года стали поистине взрывом поэтического вдохновенья! Каждый день он создавал стихи, которым было суждено стать хрестоматийными: «Мечты любви моей весенней» (26 августа), «Все снится мне заросшая травой» (27 августа), «Печаль ресниц, сияющих и черных» (27 августа), «Венеция» (28 августа), «Шепнуть заклятие при блеске Звезды падучей я успел» (28 августа), «В гелиотроповом свете молний летучих… (30 августа).
Соседство с Мережковскими скоро надоело. Они любили твердить о «высоком умственном напряжении», в котором якобы постоянно живут. Но вблизи оказалось, что никакого напряжения нет. Они больше всего говорили о деньгах, о чужой бездарности, о еде и прочих пустяках. Правда, Зинаида Николаевна любила спорить, но эта любовь, по выражению Веры Николаевны, была «спортивной».
— Иван Алексеевич, — обращалась Гиппиус, — вот вы всех в одну кучу валите: Блока, Кусикова и так далее…
— Бог с вами! — изумлялся Иван Алексеевич. — Как же можно Блока, человека, без сомнения, высоко одаренного, сделанного из настоящего «теста», валить с кем-то в одну кучу…
— Нет, — горячилась Гиппиус. — Вы Блока настойчиво ругаете…
Бунин пытался ей объяснить, что ему не нравится в Блоке, но Гиппиус, не слушая, продолжала твердить свое.
Когда Бунины остались вдвоем, Иван Алексеевич сказал:
— Глупый от умного отличается тем, что не слушает возражений, вот как Зинаида Николаевна. А ведь всякие Кусиковы — это ее порождение. Она много всякой дряни породила. Бабушка русской поэтической чепухи.
Краткий период сближения Бунина с Гиппиус подошел к естественному концу. Уж очень они были различны! Бунин — враг всякой нарочитости и лжи, и Гиппиус — обладательница сильного поэтического дара, снижавшая его, однако, претензиями на искусственную «мудрость», бесконечно-назойливыми намеками на истину, лишь ей одной якобы известно. «Пророчица!» — язвительно изрекал Иван Алексеевич.
Но вот Мережковские укатили в Париж, и Бунины остались совсем одни. Ночи делались все холоднее. В бездонной черноте ночи ярко горели крупные звезды. Кругом тихо и пусто. Лишь где-то, начиная с низких нот и постепенно повышая голос до самых высоких, жутко выла собака — как по покойнику.
Той осенью он создал одно из лучших своих произведений — «Петух на церковном кресте»: