Трость и вправду казалась изящной – тоненькая, вся в резных узорах, с теплой яшмовой оголовкой, которую так и хотелось взять в руку. Машенька прошлась несколько раз взад-вперед, легко на нее опираясь и чуть ли не помахивая на разворотах. Осталась собой довольна.
Что ж, можно приступать? Теперь бы только Дмитрия Михайловича, Митю с прииска дождаться. Вспомнились слова странницы: «Кто в любовь ушел, тот уж не вернется!»
– Ну и пусть! – упрямо шепнула Машенька. – Не думай пока, и все. Будешь думать да прикидывать – вовек не решишься.
Опалинский вернулся на следующий день в сумерках – грязный, усталый, какой-то сам на себя не похожий. Шел через двор, шаркая ногами, на висках – потеки от пота. Сразу видно – человек тяжело работал, вымотался вконец. Впрочем, таким вот, притухшим, без обычного молодого блеска, Митя был Машеньке еще милее. Жаль, ему-то не до нее. Улыбнулся тепло, блеснула на темном лице голубоватая полоска зубов, и дальше пошел…
Отец тоже сразу прошел к себе, приказал подать водки, хлеба и сушеного винограда, от прочей еды отказался. Сказал, будет отдыхать. И чтоб не беспокоили. Марфа привычно хлопотала по хозяйству, нынче, после возвращения Ивана Парфеновича, народу в доме прибавилось, стало быть, и хлопот и ответственности больше.
Но так уж продолжаться не может! Все при деле. Работают, потом отдыхают. А что ж она-то, Машенька? Почему должна ждать, что кто-то где-то ее жизнь разрешит?!
Машенька присела к роялю, сыграла для настроения бравурный марш, который непременно понравился бы Софи с ее чудовищными музыкальными вкусами. Потом взяла подаренную трость и, уж привычно на нее опираясь, спустилась в гостиную. Там никого не было. На резном, инкрустированном камнем столике стояла початая бутылка ежевичной настойки. Машенька, которая никогда в жизни не выпила ни глотка спиртного (от водки люди дуреют, а мне – зачем?), поднесла горлышко к носу, понюхала. Сладкий, смолистый запах показался вполне приятным. Откуда-то (может быть, навеянная маршем?) вдруг нахлынула веселая бесшабашность. Люди не дураки, если говорят «выпить для храбрости», значит что-то в этом есть. А храбрость – это то именно, чего мне может недостать для выполнения задуманного. Значит…
Машенька зажмурилась, поднесла горлышко бутылки ко рту и сделала два больших глотка. Откашлялась, прислушалась к себе. Внутри потеплело, и дрожь, колотившая с самого Митиного приезда, вроде бы поутихла. Более ничего страшного не произошло. Машенька глотнула еще. Хватит! Поставила бутылку обратно на стол, накинула шаль и решительно направилась к гостевому флигелю.
Уже подходя, вспомнила: а что, если он уж спать лег? Значит, все напрасно? Напрасно копила решимость, на рояле играла, настойку пила… А, все равно… разбужу… Да нет же, вот лампа горит, значит не спит. Может, читает, работает…
Опалинский сидел на кровати, свесив руки между колен, смотрел в пол. Лицо свежее, умытое, волосы мокрые, слиплись русыми прядями. Нижняя рубаха расстегнута на груди. Глаза… усталые? Удивленные? Радостные? Равнодушные? Какие? Почему я не могу разобрать? Это же так просто – понять, какие у человека глаза. А, вспомнила… Самые лучшие у него глаза. Самые красивые. Любимые…
– Марья Ивановна! Машенька? Вы ко мне?.. Проходите… Но… я ж не одет… И…
– Это не имеет значения, – с комично-серьезным высокомерием заявила Машенька. – Это все условности, от которых мы с вами… мы с вами… что? От которых мы вправе от… отрешетиться…
– Да-а? – В самых лучших глазах заплясали веселые бесенята.
– Да! – твердо сказала Машенька. – И не смейтесь, пожалуйста. Я пришла с вами серьезно говорить!
– Извольте. Но может, вам будет удобнее присесть? Хоть вот сюда… И шаль, может быть, снимете?
– Да. Я присяду. Но сперва… Глядите, как я ходить могу… Я научилась… Вот так…