Кургузых стишат самого Баса хватало лишь на то, чтобы время от времени выманивать на травку какую-нибудь деваху из окрестных фермерских работниц – ну это als het gras twee kontjes hoog was.[42] Он находил особый нутряной шарм в этих широкоплечих, грубо сколоченных, возбуждающе-сиплых девахах, законно вкушавших – после всех своих густо унавоженных забот – пару часиков вечернего перерыва. В большинстве своем, несмотря на животную жадность детородных утроб, они (к их чести надо сказать) бывали в часы пасторальных рандеву куда более сентиментальными и даже нежными, нежели избалованныеамстердамские zoeterkoeien.[43] (Хоть какой-то прок для порока от скособоченного рифмоплетства: будь стихи подлинными, их невозможно было бы приспособить даже для такого нехитрого дела.)
Когда Бас, уже вышедший на пенсию, узнал, что (вернувшийся из Германии) Андерс ван Риддердейк женился – и, кроме того, встал на путь конторского служащего (то есть утратил потенцию былого поэта-соперника), он постепенно смягчился – и даже стал выказывать Андерсу при уличных встречах явные знаки расположения. Несколько раз они случайно встретились в кафе (Андерс был с женой), и там, втроем, сидя за стойкой бара, пили красное домашнее вино, причем Бас, склеротически разрумянившись (сетка на его щеках напоминала ажурные женские чулочки), – лихо процитировал, почти без запинки, строчек шесть из Найхоффа, а затем, пользуясь тем небесспорным алиби, которое дает старость, слюняво вгрызся в ручку Андерсовой жены.
14.
"Это что, стишки?" – брезгливо поморщился учитель.
"Нет, – удивился Андерс. – Я так не думаю. Просто записал… набор горестей, что ли… Что, где и как болит – в таком, что ли, духе".
"А я думаю, Анди, это стишки. Вот глупость-то несусветная! Или жена у тебя любит стишки?"
"Ну… как сказать…"
"Погоди-ка…" – Бас придвинул поближе листки, поправил очки и, к ужасу Андерса, громко, с омерзительной канцелярской интонацией, мощно сопя от старания, продекламировал:
Голова Баса, из-за корсета и выгнутой шеи, оставалась, как и всегда, словно бы "вдохновенно откинута", отчего впечатление выходило еще омерзительней.
"А что? Недурственно, если подумать… Все дамы любят стишки – брось ты, Анди, будто не знаешь… Только не надо так мрачно! Вот посмотри, как у меня… сейчас…"
Несмотря на возраст, он ловко, то есть привычно, нырнул в свой канцелярский шкаф. Для этого ему надо было сделать просто два шага по гостиной и открыть дверь кабинета. Папка, которую он мгновенно достал, имела желтоватый (скорее, грязно-белый) цвет, шнурки у нее были оторваны.
Бас сел за фортепиано, поставил на место для нот один из листков и, бегло, слегка даже неряшливо, перебирая клавиши, затянул хмельную мелодекламацию:
Женщина – это Леда и лебедь едино.
Да: Леда и лебедь.
Что в ней от Леды?
Предчувствие лебедя.
Что в ней от лебедя?
Шея и белизна.
Крылья и верность.
Да: верность!
О, госпожа!..
Я – твой лебедь…
И – несколько эффектных элегических аккордов вдогонку – словно бы впадающих в истому, в сладкую посторгиастическую дрему. И – откровенно победоносный взгляд в сторону Андерса.
Тот осторожно взглянул на выстроенные в ряд папки – их корешки виднелись в проеме кабинетной двери, тошнотворно напоминая старые, истертые, давно не чищенные зубы. Продукция внутри этих папок наверняка имела запашок хронического кариеса…
"А? так-то, парень, – учитель аккуратно вложил листок назад в папку. – Бабы сыпались, словно град небесный, дай бог ноги. Да, вот так, Анди… Бывали времена… – его глаза вдруг резко покраснели, как у вампира на картинке из детской книжки. – А теперь…– он потянулся к бутылке. – Анди, старина! Меня никто не понимает!.."
"А женщины?" – машинально отозвался Андерс.
"Женщины!.. – презрительно хрюкнул учитель, и его физиономию исковеркал жуткий сардонический оскал, словно он, укушенный заразным псом, вот-вот отдаст концы от клинического бешенства. – Возвышенная поэзия для них, Анди, – всего лишь аперитив к главному блюду… к мясному блюду… к мясному блуду, я хотел сказать…" – его язык уже заплетался.
("Господи! – с отчаяньем взвыл про себя Андерс, которому поздновато открылась зловещая перспектива собственного визита. – Кто это из классиков сказал, что ни в коем случае нельзя находиться ночью в одной комнате с борзописцем? Ибо затерзает тот до смерти чтением своих опусов? Кто? Кажется, Chekhov?")
15.