В полете он думал о том, что всю жизнь работает с чужим контентом, прощает себе, и даже не прощает, а вовсе не видит в этом ничего дурного. И всё это он легко, играючи делает под лукавые рассуждения теоретиков и режиссеров о потенциале, заложенном в истинном творении для его грядущего переосмысления, об акте извлечения из него истины – теории, оправдывающие бесконечные интерпретации мирового наследия творцов, которое он привык называть контентом.
Забываясь коротким сном, он видел портрет великого музыканта с красным пятном виолончели на животе – подобием вскрытой брюшины. Да, ему надо вскрыть себя, как консервную банку, и будь что будет. Иначе его разорвет. Все-таки есть вещи, события, которые рассекают жизнь на до и после. И после них уже нельзя, как раньше.
33
Хореограф приехал в театр прямо из аэропорта, еще затемно. В репетиционном зале было прохладно и тихо. Витал привычный запах пота двух десятков податливых, послушных его воле тел. Любимых тел. Он вернется сюда в полдень, увидит их, услышит музыку, из недр его попрет энергия, и откуда-то возьмется знание о том, что и как должно происходить на сцене.
Варево, кипящее в его голове, сродни лаве, горячее и вязкое – не выбраться. Он погребет зрителя под толщей своей выношенной обжигающей одержимости, под ее вулканическим пеплом. И все это уже не имело никакого отношения к мальчишке. Он получил заряд такой сокрушительной силы, что горел желанием как можно скорее и полнее вложить его в творчество. А источник был уже не так важен. И в спектакль он его, конечно же, не возьмет. То, что задумал хореограф, требовало не голоса, а отточенной выразительной пластики. Он обязательно устроит что-нибудь эдакое. Только сначала отдохнет. Он устал… Он измотал себя настолько, что ощущал тремор во всем теле. Ему казалось, что он не спал с прошлой жизни.
Что с ним произошло? На кой черт ему понадобился этот сопляк с его мучительными приступами депрессии и припадками фанаберии?! Наваждение. Звездой он хочет стать… Вот ему, Залевскому, никогда не приходила в голову подобная мысль. Он гнался за удовольствием – всепоглощающим. И это не было грехом. Работа приносила ему удовольствие. А признание пришло само. Как же тяжело, как же муторно, наверное, карабкаться и срываться, и вновь карабкаться к иллюзорной вершине! Как наивно желание быть услышанным всеми! И какие разочарования ждут несмышленыша на этом пути…
Залевский недоумевал: ведь во всем, что касалось личной жизни, он считал себя сдержанным, осторожным и, пожалуй, даже прагматичным. Как же так случилось, что этот малый развел его, закрытого человека, на эмоции подобного рода – открытые и неконтролируемые? И чем это было для него самого? Неужели у него теперь появилась своя история, свои собственные эмоции и драма? Оказалось, что это – больно. Такое новое для него состояние. И оно требует выхода.
Он вспомнил, как в аэропорту мальчишка украдкой поглядывал на него – ждал то ли слова, то ли жеста. Впрочем, хотел бы что-то услышать – снял бы свои чертовы наушники. Как они бесили Залевского! Ах да, он же говорил, что высыхает без музыки… Марин не имел ни малейшего желания объясняться. Он сосредоточился на движущейся ленте транспортера, как будто она должна была привезти ему не багаж, а избавление. Подхватил свою кладь и зашагал прочь. Слышал, как за спиной жалобно попискивает колесиками перегруженный подарками и трофеями чемодан мальчишки, но не оглянулся, не махнул на прощанье рукой. Как будто не было их общей Индии, взаимного притяжения, влажных одиноких ночей и горячих тел на песке так близко, их общего прибоя и полнолуния, щекотного дыхания на щеке. Как будто не кормил его с рук сочащейся мякотью манго.
Они так и не стали никем друг для друга. Впрочем, нет. Марин подозревал, что они уже стали ноющей раной друг друга, потому что сквозь дыру в сердце, как сквозь «куриный бог», видна была только Индия.
Хореограф провалился в работу, как в колодец. Ничего не видел и не слышал вокруг. Но к величайшему его раздражению жизнь так или иначе напоминала ему об изгнанном из его сердца человеке. Мыслями ходил за ним по пятам. Завтрак пробуждал воспоминание о разнеженном в утренний час спутнике, сгребавшем острый соус чечевичной лепешкой. Процесс бритья вызывал бледный лик за плечом в зеркальном отражении. Иногда Залевскому казалось, что он видит его томительно прекрасное лицо в окружении босховских персонажей в унылом подземном переходе. Ему нельзя находиться в толпе! Никто не должен его касаться! Впрочем, ему уже все равно. Просто никак не удавалось избавиться от навязчивых видений. Он даже не разобрал дорожную сумку: боялся, что вместе с легкомысленной летней экипировкой с въевшейся в нее оранжевой пылью на пол посыплются жаркие и мучительные воспоминания.
Но любимая труппа и захвативший его замысел двух одноактных балетов вскоре прогнали видения, и, казалось, освободили от обиды. Ей на смену пришло чувство совсем иного рода. Он желал теперь реванша, который поставит точку в этой нелепой истории.