– Ну, пожалуйста, давай, одним глотком…
Никак… Господи, вдруг подумал Бекетов, они же – люди тонкие, у них – чувства, а он со своим допросом, со своей психиатрией наперевес, в атаку. Да этому мальчишке сейчас нужна простая человеческая сердечность, поддержка и тепло. Он обнял парня, прижал к себе, забормотал.
– Ну, поплачь. Ничего страшного. Это пройдет. Все проходит.
Он чувствовал, как обмякло тело мальчишки в его руках, как всхлипывал он. Сергей Геннадьевич укачивал его, причитая по-старушечьи: ну что ты, ну что ты…
– Мы просто отдыхали вместе, – сказал парень.
– Ну и хорошо. Хорошо, что отдыхали. А где?
– В Индии.
– Вот и здорово. Здорово же было?
Мальчишка кивнул.
– Мне тоже как-то довелось. Очень здоровая страна… в определенном смысле. И какие между вами были отношения на отдыхе?
– Приятельские. Почти дружеские.
– И все?
– И все.
– А сейчас?
– А сейчас – никаких.
– Вы поссорились?
– Нет. Просто… просто… Я сам плохо понимаю, что произошло.
– Может, расскажешь? Вместе разберемся?
Мальчишка помотал головой: нет, не расскажет.
– Ну и ладно, не буду настаивать. Поехали, я тебя отвезу домой. Все равно к Залевскому сейчас не пустят. Где твои подружки?
50
Сто лет минуло с прошлой жизни, закончившейся сиреной «Скорой». А может и двести. Марин не считал. Сквозь него текла река, размывая и унося все, что некогда было им, его телом, его мыслями, его временем. Река вечна, а он нет. И скоро от него совсем ничего не останется. Однако на сей раз река отпустила его, вынесла на пологий глинистый берег и отхлынула в свое древнее русло.
Алтухер смотрел, как хореограф поглощает принесенные им домашние пирожки, и радовался, что тот уже не так смертельно бледен, как был еще недавно – от кровопотери, когда на коже проступили невидимые раньше родинки и пятнышки. Врачи боролись с заражением крови, потом все осложнилось воспалением легких. Натерпелся, одним словом. Наболел на целую пухлую книжицу. Как будто не было воли выздоравливать. Он сдал. Как-то вдруг сразу и заметно. Как будто сдался. Сдался?
– Миша, мне нужна одежда.
– Ты сбежать, что ли, собираешься?
– Нет. Меня же голым сюда доставили. Прямо из ванны. Я в этих дурацких халатах из палаты стесняюсь выходить. Завязки сзади, а между ними задница видна. Да и тепло уже. По парку бы прогуляться.
Голубой флизелиновый халат топорщился на Залевском.
– Что тебе принести из одежды? Пижаму?
– Белье, пижаму, джинсы и черный джемпер, – перечислял Залевский. – Носки и туфли не забудь. И шарф.
– Шарф-то зачем?
– Мне так будет привычней. Варе и Насте отправь розы. Я дам тебе адрес.
Шарф – это прекрасно, обрадовался финдиректор. Кажется, хореограф возвращается в жизни, начинает чувствовать ее вкус.
– Хорошо. Что-то еще?
– Да. Найди его. Попроси прийти.
– Может, не надо?
– Миша, пожалуйста.
– А сам позвонить ему ты не можешь?
– Нет. Я не хочу, чтобы все закончилось телефонным разговором.
– Бекетов говорил, что отпаивал его тут валерьянкой, когда он к тебе в первый день приехал. Он думает, что пацан – твой сын. Думал.
Залевский откинулся на подушки. Отвернулся к окну.
– Расскажи подробней, – попросил он.
– Ну, что рассказывать? – вздохнул финдиректор, сложив пухлые ручки. – Расстроился, что кровь у него не взяли: не подошла. Медсестра говорила, что плакал он, вроде. Но ты лучше спроси у Бекетова. Меня там не было.
– Бекетов не говорит. Я спрашивал. Сказал только, что отвез его с девочками домой.
– Вот и не надо, значит. А я, дурак, проболтался. Отдыхай, книжку вон читай. Поправляйся, одним словом. Наши рвутся к тебе.
– Не надо пока наших. Я не готов.
Алтухер был задет тем обидным обстоятельством, что хореограф не спросил, как идут дела в театре. Задет и удручен. Неужели он совсем потерял интерес к профессии? Финдиректор ощутил сиротство.
Однажды Залевского навестил поэт. Пришел в красивой шляпе – настоящей Борсалино, принес пионы и бульон. Читал свои дивные стихи про одержимость и драгоценную радость. Ушел не попрощавшись. Просто ушел.
51
В полдень грянул веселый шумный ливень. Хореограф с тихим восторгом смотрел в окно на больничный запущенный сад, где, вспениваясь пузырями, вода неслась по асфальтированным дорожкам. В открытую фрамугу проникал запах жимолости, цветущей розовато-лиловым прямо под самым окном палаты. Вздрагивали мелкие узкие листочки под каплями дождя, отчего куст казался живым, трепещущим. Марин распахнул окно настежь, желая поскорее впустить в себя это плещущее веселье, вдыхал его полной грудью, но оно проваливалось куда-то в пустоту и не наполняло его радостью.