Он балансировал на канате над пропастью, удерживая равновесие при помощи длинного шеста. Не совсем понимал, зачем делает это: то ли ради публики, купившей билеты на зрелище, то ли потому, что это был единственный способ преодолеть пропасть и перебраться на другую сторону. Что за пропасть? И что на той – другой – стороне? И вдруг на один конец шеста села птица и запела. Теперь ему требовались дополнительные усилия, чтобы сохранять равновесие, но райское пение птицы заворожило его настолько, что он не решался согнать ее. Надо только перехватить шест, чтобы компенсировать вес птицы, догадался Марин. Он потихоньку двигал руки на шесте, но внезапно вместо пения раздался глумливый смех, птица начала раздуваться, набирать вес – Марин едва успевал перебирать руками шест. А потом эта подлая тварь взлетела. И Марин, потеряв равновесие, сорвался с каната и полетел вниз. Летел медленно, будто с парашютом. И видел мир внизу: бесконечную полноводную реку с притоками, рассекающими леса и города, видел смутно знакомые улицы и площади, людей, себя посреди площади, почему-то в балетной пачке и на пуантах, свою смеющуюся труппу, множество папарацци, изготовившихся запечатлеть то ли его афронт, то ли его смерть. Смерть… Пусть она придет к нему не шмяком, а поцелуем… Вот так… как сейчас…
– Черт, как у тебя быстро щетина растет!
Марин не решался открыть глаза.
– Ну, я же говорил, что не сработает! Только хуком в печень! Ты там ужасы себе крутишь, что ли?
– Там ужасы крутят мной, – ответил, наконец, Залевский и открыл глаза. Возле него сидел мальчишка, держа наготове его блокнот и ручку.
– На, запиши, что тебе снилось, а-то забудешь.
– Для прелюдии, пожалуй, несколько цинично, – укорил Марин и поплелся в ванную.
После пляжа сидели на полу за низким столиком, на засаленных подушках аутентичного, не европеизированного кафе. Ждали заказ.
– Ты должен рассказать мне что-нибудь стыдное о себе, – нахально заявил хореографу мальчишка.
– Должен? С чего бы это? – напрягся Залевский, не любивший подобные игры.
– Шучу, – засмеялся собеседник, глядя на недовольного Марина.
Ему, вероятно, хотелось поговорить о сексе. Именно о сексе. Но только – поговорить. Детский лагерь после отбоя! Но почему в контексте стыдного? Еще был полон мифов на этот счет? Залевский никогда бы не назвал все, происходившее в его спальне, стыдным. С девушками – возможно, скучным, да, но с мужчинами это всегда был яркий опыт – хотя бы по причине значительно более сильных ощущений.
Не найдя понимания и отклика, мальчишка взялся за яблоко, заботливо очищенное Марином от кожуры филигранно срезанной спиралью.
– С древа познания стыда?
Залевский разозлился, бог знает почему, хотя с самого утра его грудь теснилась нежностью, странной готовностью служить и потакать – за тот бесстыдный утренний поцелуй.
– Лучше ты мне расскажи что-нибудь.
– Стыдное?
– Ну, например.
– Про секс?
– Именно, – кивнул Марин, еще сердясь. – Про первый облом!
Залевский заподозрил, что обмен личным «стыдным» – некий дворовый залог дружбы и верности: ты знаешь про меня, я знаю про тебя. Мы повязаны. Это раньше, когда сердца были храбры, восторженны и почти невинны, а сознание не отягощено знаниями про ВИЧ-инфекцию и гепатит, дружбу скрепляли кровью, как Том Сойер и Геккльбери Финн. А теперь, стало быть, – стыдом.
– Ладно, расскажу, – согласился собеседник. – Про яблоко познания облома. Однажды, в пору моей юности, в мои младые годы, – парень свел глаза к переносице, – к соседям приехала на каникулы их родственница – очень красивая девушка, очень секси. Я влюбился страшно! А главное – я видел и ее интерес к себе! Я так остро это переживал! И вот, как-то на вечерней заре мы сидели под яблоней. Помню запах остывающего сада… Сидели так близко, что касались друг друга – плечом, рукой, ногой. Ели одно яблоко. Из моих рук. Она откусывала, потом я… Сок на губах… Это был почти секс! Я умирал от блаженства… И вдруг она сказала, что любит яблоки с болячками. Знаешь, такие бородавки шероховатые? Она сказала, что болячки – сладкие. Меня весь вечер рвало. Ну и больше никаких сексуальных позывов не возникало. Хорошо, что она скоро уехала.
Он улыбался. Залевский спросил:
– Она была старше тебя?
– Они все были старше меня. Я в ровесниц не влюблялся.
– Почему?
– Они были э-э-э… недостаточно женщины. Я дружил с ними.
А сам он, значит, чувствовал себя мужчиной в полной мере… Настолько, что его угадывали, чуяли взрослые барышни, которым надлежало влюбляться в мачо.
Залевский смотрел на парня и думал о том, что в его нежном возрасте бурлящих гормонов вопрос секса стоит двадцать четыре часа в сутки. И этот "стоящий вопрос" добавляет блеска глазам и шарма жестам.
– А в мужчин ты влюблялся? – задал Марин вопрос, гирей висевший на языке.
Несколько секунд – целую вечность – Залевский не знал, куда деться от его взгляда. Но ему достало воли не отвести глаза.
– Это – другое, – ответил мальчишка.
Какое «другое»? Вечные поиски «отца»? Марин не стал уточнять. Он не мог найти в себе никакого отца.